Максимилиан Волошин - художник - Страница 20
Каникулы дома, где уже ходит в мужском, в мальчишеском - пижам в те времена (шестьдесят лет назад!) не было, а для пиджака, кроме куцего уродства, была молода.
О ее тогдашней красоте. Возглас матроса, видевшего ее с одесского мола, купающейся: "И где ж это вы, такие красивые, родитесь?!" - самая совершенная за всю мою жизнь словесная дань красоте, древний возглас рыбака при виде Афродиты, возглас - почти что отчаяния! - перекликающийся во мне с недавними строками пролетарского поэта Петра Орешина, идущего полем:
Да разве можно, чтоб фуражки
Пред красотой такой не снять?
Странно, о родителях Е. О. не помню ни слова, точно их и не было, не знаю даже, слышала ли что-нибудь. И отец, и мать для меня покрыты орлиным крылом Шамиля. Его сын, не их дочь.
После института сразу, шестнадцати лет, замужество. Почему так сразу и именно за этого, то есть больше, чем вдвое старшего и совсем не подходящего? Может быть, здесь впервые обнаруживается наличность родителей. Так или иначе, выходит замуж и в замужестве продолжает ходить - тонкая, как тростинка - в мальчишеском, удивляя и забавляя соседей по саду. Дело в Киеве, и сады безмерные.
Вот ее изустный рассказ:
- Стою на лесенке в зале и белю потолок - я очень любила белить сама чтобы не замазаться, в похуже - штанах, конечно, и в похуже - рубашке. Звонок. Кого-то вводят. Не оборачивая головы, белю себе дальше. К Максиному отцу много ходили, не на всех же смотреть.
"Молодой человек!" - Не оборачиваюсь. - "А молодой человек?" Оборачиваюсь. Какой-то господин, уже в летах. Гляжу на него с лестницы и жду, что дальше. "Соблаговолите передать папаше... то-то и то-то..." - "С удовольствием". Это он меня не за жену, а за сына принял. Потом рассказываю Максиному отцу - оказался его добрым знакомым. "Какой у вас сынок шустрый, и все мое к вам дело передал толково, и белит так славно". Максин отец ничего. "Да, - говорит, - ничего себе паренек". (Кстати, никогда не говорила муж, всегда - Максин отец, точно этим указывая точное его значение в своей жизни - и назначение.) Сколько-то там времени прошло - у нас парадный обед, первый за мою бытность замужем, всё Максиного отца сослуживцы. Я, понятно: уже не в штанах, а настоящей хозяйкой дома: и рюши, и буфы, и турнюр на заду - все честь честью. Один за другим подходят к ручке. Максин отец подводит какого-то господина: "Узнаешь?" Я-то, конечно, узнаю - тот самый, которого я чуть было заодно не побелила, а тот: "Разрешите представиться". А Максин отец ему: "Да, что ты, что ты! Давно знакомы". - "Никогда не имел чести". - "А сынишку моего на лестнице помнишь, потолок белил? Она - самый". Тот только рот раскрыл, не дышит, вот-вот задохнется. "Да я, да оне, да простите вы меня, сударыня, ради Бога, где у меня глаза были?" - "Ничего, говорю, - там где следует". Целый вечер отдышаться не мог! Из этой истории заключаю, что рожденная страсть к мистификации у Макса была от обоих родителей. Языковой же дар - явно от матери. Помню, в первое коктебельское лето, на веранде, ее возмущенный голос:
- Как ужасно нынче стали говорить! Вот Лиля и Вера, - ведь не больше, как на двести слов словарь, да еще как они эти слова употребляют! Рассказывает недавно Лиля о каком-то своем знакомом, ссыльном каком-то: "И такой большой, печальный, интеллигентный глаз..." Ну, как глаз может быть интеллигентным? И все у них интеллигентное, и грудной ребенок с интеллигентным выражением, и собака с интеллигентной мордой, и жандармский полковник с интеллигентными усами... Одно слово на всё, да и то не русское, не только не русское, а никаковское, ведь по-французски intelligent - умный. Ну, вы, Марина, знаете, что это такое?
- Футляр для очков.
- И вовсе не футляр! Зачем вам немецкое искаженное Futteral, когда есть прекрасное настоящее русское слово - очешник. А еще пишете стихи! На каком языке?
Но вернемся к молодой Е. О. Потеряв первого ребенка - обожаемую, свою, тоже девочку-мальчика, четырех летнюю дочку Надю, по которой тосковала до седых и белых волос, Е. О., забрав двухлетнего Макса, уходит от мужа и селится с сыном - кажется, в Кишиневе. Служит на телеграфе. Макс дома, с бабушкой - ее матерью. Помню карточку в коктебельской комнате Е. О., на видном месте: старинный мальчик или очень молодая женщина являют миру стоящего на столе маленького Геракла или Зевеса - как хотите, во всяком случае нечто совсем голое и очень кудрявое.
Два случая из детского Макса. (Каждая мать сына, даже если он не пишет стихов, немного мать Гёте, то есть вся ее жизнь о нем, том, рассказы; и каждая молодая девушка, даже если в этого Гёте не влюблена, при ней Беттина на скамеечке.)
Жили бедно, игрушек не было, разные рыночные. Жили - нищенски. Вокруг, то есть в городском саду, где гулял с бабушкой, - богатые, счастливые, с ружьями, лошадками, повозками, мячиками, кнутиками, вечными игрушками всех времен. И неизменный вопрос дома:
- Мама, почему у других мальчиков есть лошадки, а у меня нет, есть вожжи с бубенчиками, а у меня нет?
На который неизменный ответ:
- Потому что у них есть папа, а у тебя нет.
И вот после одного такого папы, которого нет, - длительная пауза и совершенно отчетливо:
- Женитесь.
Другой случай. Зеленый двор, во дворе трехлетний Макс с матерью.
- Мама, станьте, пожалуйста, носом в угол и не оборачивайтесь.
- Зачем?
- Это будет сюрприз. Когда я скажу можно, вы обернетесь!
Покорная мама орлиным носом в каменную стену. Ждет, ждет:
- Макс, ты скоро? А то мне надоело!
- Сейчас, мама! Еще минутка, еще две. - Наконец: - Можно!
Оборачивается. Плывущая улыбкой и толщиной - трехлетняя упоительная морда.
- А где же сюрприз?
- А я (задохновение восторга, так у него и оставшееся) к колодцу подходил - до-олго глядел - ничего не увидел.
- Ты просто гадкий непослушный мальчик! А где же сюрприз?
- А что я туда не упал.
Колодец, как часто на юге, просто четырехугольное отверстие в земле, без всякой загородки, квадрат провала. В такой колодец, как в тот наш совместный водоем, действительно можно забрести. Еще случай. Мать при пятилетнем Максе читает длинное стихотворение, кажется, Майкова, от лица девушки, перечисляющей все, чего не скажет любимому: "Я не скажу тебе, как я тебя люблю, я не скажу тебе, как тогда светили звезды, освещая мои слезы, я не скажу тебе, как обмирало мое сердце, при звуке шагов - каждый раз не твоих, я не скажу тебе, как потом взошла заря", и т. п. и т. д. Наконец конец. И пятилетний, глубоким вздохом:
- Ах, какая! Обещала ничего не сказать, а сама все взяла да и рассказала!
Последний случай дам с конца. Утро. Мать, удивленная долгим неприходом сына, входит в детскую и обнаруживает его спящим на подоконнике.
- Макс, что это значит?
Макс, рыдая и зевая:
- Я, я не спал! Я - ждал! Она не прилетала!
- Кто?
- Жар-птица! Вы забыли, вы мне обещали, если я буду хорошо вести себя...
- Ладно, Макс, завтра она непременно прилетит, а теперь - идем чай пить.
На следующее утро - до-утро, ранний или очень поздний прохожий мог бы видеть в окне одного из белых домов Кишинева, стойком, как на цоколе - лбом в зарю - младенческого Зевеса в одеяле, с прильнувшей, у изножья, другой головой, тоже кудрявой. И мог бы услышать - прохожий - но в такие времена, по слову писателя, не проходит никто:
"Si quelqu'un etait venu a passer... Mais il ne passe jamais personne..."
И мог бы услышать прохожий:
- Ма-а-ма! Что это?
- Твоя Жар-птица, Макс, - солнце!
Читатель, наверное, уже отметил прелестное старинное Максино "Вы" матери - перенятое им у нее, из ее обращения к ее матери. Сын и мать, уже при мне, выпили на брудершафт: тридцатишестилетний с пятидесятишестилетней и чокнулись, как сейчас вижу, коктебельским напитком ситро, то есть попросту лимонадом. Е. О. при этом пела свою единственную песню - венгерский марш, сплошь из согласных.