Максим Горький - Страница 10
Будучи «политическими», Чекин и Сомов, разумеется, состояли под полицейским надзором, и за их домом было установлено тайное наблюдение. Проживая вместе с ними, Алексей не мог не пробудить подозрения властей и сам. Однако поведением он отличался безупречным, зарабатывая себе на жизнь в погребах одного пивного склада. Полиция Нижнего Новгорода запросила сведения о нем в Царицыне и в Казани, но полученная информация не позволяла уличить его в каком-либо заговоре.
Только в октябре 1889 года путы стали стягиваться вокруг него. В Казани была обнаружена подпольная типография, и из Санкт-Петербурга пришел приказ арестовать Сомова, проходившего как пособник организаторов типографии. 12 октября в доме у троих друзей был произведен обыск, после которого Алексей подвергся допросу. Согласно официальному рапорту жандармерии он отвечал на вопросы вызывающе и даже дерзко. Заключенный в нижегородскую тюрьму, он вскоре был освобожден, так как изучение бумаг, книг и фотографий, найденных у него, не дало ничего определенного.
Генерал Познанский, которому поручено было расследование, препроводил «дознание» о мещанине Алексее Пешкове нижегородскому губернатору со своим резюмирующим «отношением». В отношении этом сообщалось: «Полученный от начальника Казанского губернского жандармского управления ответ на запросы мои о Пешкове утвердил меня в давно составившемся у меня мнении о Пешкове, что он представляет собою удобную почву для содействия неблагонадежному люду России. Из этого отзыва я узнал, что Пешков служил в Казани в булочной, устроенной с неблаговидными целями, что он был знаком в Казани с неблагонадежными личностями, что он в среде их имел особую кличку, что он читал сочинения особенного, не вполне желаемого и не соответствующего его развитию и полученному им образованию направления». В заключение генерал Познанский предлагал отдать Пешкова под «секретный надзор». Аналогичный рапорт был направлен в Санкт-Петербург. Когда Алексей праздновал у своих друзей свое освобождение, один бывший ссыльный, Сабунаев, из «Народной воли», напыщенно заявил: «Тюрьма – вот школа для революционера». Алексей счел его смешным «позером» и ответил ему сухо. После этих событий он с радостью принял предложение поступить письмоводителем к присяжному поверенному либеральных взглядов Ланину, которого заинтересовало дело этого «юного изгнанника», жадного до литературы.
Тем временем его попытались призвать под знамена, простым солдатом. Однако он был признан не годным к службе: «Дырявый, пробито легкое насквозь! Притом расширена вена на ноге». Хотя бы один раз его неудавшийся суицид сослужил ему добрую службу.
Он не забыл о своей поэме – «Песни старого дуба». Не сумев показать ее Толстому, он решил принести ее на суд другому писателю, Короленко, также жившему в Нижнем Новгороде. Бывший политический ссыльный и автор многочисленных рассказов, очень популярных в то время, Короленко собирался убирать снег перед своим домом, когда к нему явился Алексей. «Из густой курчавой бороды, – напишет Горький, – богато украшенной инеем, на меня смотрели карие, хорошие глаза». Опершись на лопату, Короленко слушал, как пришедший объясняет причины своего визита, а затем провел его в небольшую комнату, заваленную книгами, и взял рукопись. Время от времени он отрывался от чтения и указывал молодому автору на орфографические ошибки, смысловые неточности, неоправданное употребление иностранных слов и увлечение грубыми формулировками для передачи силы своих чувств. Под градом критики Алексей «покраснел, как раскаленный уголь». Он сожалел о том, что пришел, «желая только одного – бежать от срама». Вернувшись к себе, он в отчаянии думал о крахе своих литературных амбиций. «Я ушел и несколько дней прожил в мрачном угнетении духа». Далее Горький расскажет: «Я решил не писать больше ни стихов, ни прозы и действительно все время жизни в Нижнем – почти два года – ничего не писал. С великим огорчением принес я мудрость мою в жертву все очищающему огню».
Какое-то время ему казалось, что посещение интеллигентских кружков утешит его после провала. Однако дискуссии между «народниками» и «радикалами» интересовали его все меньше и меньше. Товарищи казались ему «комическими героями» в своем ложном понимании духа масс: он видел, что они раскрашивают народ цветами слишком нежными, знал, что «народа», о котором они говорят, на земле не существует. На земле терпеливо живет мужичок, жадный и хитрый, «слепой и недоверчивый ко всему, что творится вне узкого круга его прямых интересов». Живет на ней также и мещанин, тупой, себе на уме, задавленный предрассудками и суевериями еще более ядовитыми, чем у мужика; работает на ней крепкий купец, неторопливо и законно устраивающий свою животную жизнь. В смятении Алексей вновь помышлял о самоубийстве. Если бы два года назад он не убедился на личном опыте, насколько «глупость попытки самоубийства» унизительна, он, конечно же, употребил бы этот способ вылечиться. Думал он также и о другом насилии: «Я не понимал людей, их жизнь казалась мне неоправданной, глупой, грязной. Во мне бродило изощренное любопытство человека, которому зачем-то необходимо заглянуть во все темные уголки бытия, в глубину всех тайн жизни, и порою я чувствовал себя способным на преступление из любопытства – готов был убить, только для того, чтобы знать: что же будет со мною потом?»
Вскоре с той же горячностью он забудет о своих метафизических переживаниях, чтобы влюбиться в замужнюю женщину, Ольгу Каминскую, которая была на десять лет старше его, жила некоторое время в Париже среди эмигрантов, прежде чем вернуться в Россию, и была матерью прелестной четырехлетней девочки. Без сомнения, в это время он уже не был девственником, но что значили эти жалкие утехи с порочными созданиями рядом с неодолимым желанием, которое овладело теперь? «Мучительно трудно было мне сдерживать эту страсть, – она уже физически сжигала и обессиливала меня. Для меня было бы лучше, будь я проще, грубее, но – я верил, что отношения к женщине не ограничиваются тем актом физиологического слияния, который я знал в его нищенски грубой, животно простой форме, – этот акт внушал мне почти отвращение, несмотря на то, что я был сильный, довольно чувственный юноша и обладал легко возбудимым воображением».[21] Как ни странно, дама его грез призналась ему, что он ей небезразличен. В скором времени он в порыве страсти сделал ей предложение. Ольга сочла его сумасшедшим, указала на разницу в возрасте, на то, в какое отчаяние придет ее муж, если она бросит его, и под конец посоветовала своему юному воздыхателю больше не искать встреч с ней.
«Полубольной, в состоянии, близком безумию», Алексей решил бежать из этого города, от этой женщины, о которой напрасно мечтал, подальше от интеллектуалов-революционеров, разглагольствования которых разочаровывали его, и ото всего своего прошлого неудачника в любви, в литературе и в политике. Только долгое путешествие по Руси, без конкретной цели, могло, как он думал, смыть из его души всю грязь, скопившуюся с детства. В двадцать три года он как никогда испытывал потребность видеть, дышать, понять русский народ, не книжный русский народ, а тот, который трудился и страдал на земле своих предков. В апреле 1891 года он сложил пожитки в холщовую суму и пешком ушел из Нижнего Новгорода, чтобы найти свою страну, своих братьев, свое призвание.
Глава 7
Максим Горький
Когда Алексей покинул город, нежное весеннее солнце растопило снега в полях и на берегах реки. Дорога шла грязная. Он двигался пешком по высокому берегу Волги, оборачиваясь иногда, чтобы посмотреть, не шпионит ли за ним кто-то из полицейских осведомителей. Но нет, никого, похоже, его уход не волновал. Дальше он сел на судно, на котором добрался до Царицына. Отсюда он на поезде доехал до Филонова, чтобы навестить своего друга телеграфиста Юрина, бывшего члена «кружка самообразования», вместе с которым он надеялся когда-то создать «крестьянскую колонию» по типу толстовской.