Мадемуазель де Марсан - Страница 25
Едва спустилась на землю ночь, на этот раз темная, потому что небо было безлунным, один из слуг доктора пришел сообщить, что карета заложена, и проводил меня до нее. Войдя в карету, я уселся напротив двух дам, лиц которых не мог разглядеть. Спустя два часа мы прибыли в Порто-Груаро, а несколькими минутами позже уже плавно покачивались на легкой волне лагуны. Поднимаясь на судно, я предложил Диане руку, и она, крепко за нее ухватившись, уже не отпускала ее. Диана упорно хранила молчание, но все время вздыхала, грезила и иногда, дрожа всем телом, прижималась ко мне, как будто ее охватывал внезапно нахлынувший страх. Эта поездка запечатлелась в моей памяти крайне смутно, и все же я не могу вспоминать о ней без глубокого содрогания. Она была чем-то похожа на переправу двух теней на барке Харона, но не просто двух теней, а таких, которые заранее предусмотренным приговором обрекаются на совершенно различные судьбы и расстаются навеки. В конце концов я все-таки задремал под монотонный плеск ритмично ударявших по воде весел и заунывное пение матросов.
Я проснулся не раньше, чем почувствовал качку, подсказавшую мне, что мы вышли в открытое море. Солнце сияло как никогда, то самое солнце, которое я не надеялся больше увидеть. Под ним, словно второе небо, расстилался залив цвета лазури, и Венеция со своими высоко поднятыми фронтонами, башнями, соборами и колокольнями полыхала, озаренная солнечными лучами. Беспредельная равнина вод походила на огромную паперть из ляпис-лазури, распростертую перед городом, созданным как бы по волшебству. Я считал, что все еще вижу сны, потому что успел уже позабыть, что значит жить и радоваться проявлениям жизни. Рука Дианы по-прежнему оставалась в моей, и я обернулся, чтобы взглянуть, разделяет ли она мое восхищение и возрождается ли так же, как я, вместе с этим ослепительным воскресением всей природы. Ее неподвижный взгляд не выражал ничего, кроме немого отчаяния, которое я видел в ее глазах еще в Torre Maladetta.
Я вспомнил, что среди этих нарядных кровель, загоравшихся перед нами одна за другой, постепенно менявших окраску от нежно-розовой до ярко-алой и от ярко-алой до цвета пламени и освещенных, как в праздничный день, она могла бы отыскать жилище своего отца.
И еще я вспомнил, что не прошло и трех месяцев, как, быть может, это же судно бороздило эти самые воды, унося ее, потерявшую голову от любви в объятиях Марио. Отрезвленный этим воспоминанием, я перестал ощущать себя счастливейшим из счастливцев и с невыразимой печалью возвратился в юдоль реального мира.
Я хотел было освободить свою руку, так как подумал, что пальцы Дианы разжались и больше не удерживают ее. Не знаю, поняла ли меня Диана. А почему бы и нет? Чего только не в состоянии выразить этот безмолвный язык! Она помешала, однако, моему намерению. Я взглянул на нее, и мне показалось, что на губах ее промелькнула, как молния среди туч, горестная улыбка.
Мы вышли на берег и попали в деятельную и суетливую толчею приморского люда.
— Увы, — сказал один nicolotto,[38] стоявший на берегу в ожидании ноши. — Это галиот славного Ченчи; он построил его на свои деньги и подарил неимущим морякам Порто-Груаро. Но нет больше на свете славного Ченчи!
— Помолчи, — произнес я таким образом, чтобы заглушить его голос, и сунул ему в руку цехин. — Бери вещи, их сейчас поручат твоему попечению, и шагай с ними в монастырь Благовещения, но помалкивай, черт побери!
К счастью, рассеянное внимание Дианы было отвлечено в этот момент усердными хлопотами двух монастырских послушниц, поджидавших нас в гавани с раннего утра и прекративших расхваливать благочестие и святость своей обители не раньше, чем они наконец поняли, что женщина, стоявшая перед ними, — безумна и нема.
Они шли впереди нас до самого порога монастыря, перебирая привычными пальцами свои отполированные долгим употреблением четки. Отворилась дверь, и нас со всевозможными церемониями проводили в приемную.
Настоятельница была француженка. Ее считали красавицей — хотя среди эмигранток было множество красивых молодых женщин, — и ее имя, начертанное лишь на могильном камне, — бедная Клара!.. — само по себе могло бы окружить ее земной славою, если б в ее поразительных добродетелях была хоть крупица земного. Она непринужденно, даже с нежностью протянула мне руки, хотя при нашем свидании присутствовали сестры-монахини, — ведь мы знали друг друга с детства.
— Мне известно, милый Максим, — сказала она, — чем обязана вам наша возлюбленная сестра; и когда-нибудь, сын мой, вы обретете за это награду, если будете искать ее на небесах. Прощайте!
В этот момент Диана взглянула на меня внимательнее, чем это бывало в последнее время, как будто только теперь она впервые узнала меня. Затем она снова ушла в свои мысли. Я медленно направился к выходу.
— Максим, Максим! — вдруг воскликнула она сильным и чистым голосом. — Прощай, Максим, прощай навсегда!
В следующее мгновение затворились две двери: одна — запиравшая ее в этом убежище, где царили мир и покой, другая — выпускавшая меня на погибель в суету мирских волнений и горестей.
Я шел под лучами знойного солнца безо всякой цели и почти ни о чем не думая. Голова моя пылала. Сбивчивые мысли нагоняли друг друга и сталкивались в моем уме. Еще не окрепшие ноги подкашивались на каждом шагу. Придя в гостиницу, в которой я всегда останавливался, я свалился от слабости и душевной подавленности и впал в беспамятство.
Три последующих месяца я провел в приступах бреда и правильно сменявшей его полнейшей апатии, вызванных перемежающейся лихорадкою.
Лишь позднее я выяснил, да и то при помощи сопоставления дат, сколько времени продолжалась моя болезнь. У меня решительно все выветрилось из памяти.
Наконец 16 июля я почувствовал себя в состоянии выехать из Венеции. Силы мои к этому времени восстановились еще далеко не полностью, но я торопился избавиться от тягостных воспоминаний, непрестанно возобновлявшихся во мне окружающими предметами.
Следуя своей старой привычке, я прошел в галерею под башней, занял место за столиком у кафе «Флориан» и заказал шоколаду.
Вокруг меня было необычайно много людей. Громко читали газету, и чтеца слушали с неослабным вниманием. Полное безразличие ко всему, что могло быть следствием притупления моих чувств, не помешало мне, впрочем, рассеянно осмотреться по сторонам. В течение тех знаменитых ста дней, в столь памятное для всякого из нас время, когда каждый день переворачивал новую страницу истории, я пребывал в таком же неведении о событиях, происходивших на нашей бренной планете, как если бы трап Torre Maladetta так и остался закрытым над моей головой. Доктор Фабрициус, правда, успел сказать мне несколько слов, из которых я понял, что надежды на скорое освобождение как Германии, так и Франции почти не осталось, но и об этом я вспомнил совершенно случайно.
Я бросил взгляд на газетный лист. Это был «Триестский курьер» аббата Колетти. Посетители кафе жались друг к другу, напряженно вслушиваясь в последние строки бюллетеня императорской армии. Я тоже прислушался.
«Победа, одержанная шестого июля сего года императорской армией под Ваграмом, — возглашал с забавными ударениями чтец-итальянец, сопровождая свои слова оживленными жестами, — рассеяла навсегда упования врагов Франции и всего человечества. Никогда еще великодушие его императорского и королевского величества не обнаруживало себя столь явственно, как при настоящем событии. Он дарует прощение заблуждавшимся доселе народам, и закон поразит только мятежников. Замок, в котором происходили сборища заговорщиков, принадлежавший Ченчи, по имени Мариус, а по прозванию „Дож Венеции“, срыт. В подземельях этого замка найдено множество трупов. Гнусный сеятель мятежей некий Фабрициус, под каковым именем, как выяснилось, скрывался иллюминат Гоошман, сообщник Арндта, Пальма и Шастеле, скрылся и пока еще не задержан. Меры к его розыску приняты. Голова жалкого труса и ханжи Андреаса Гофера оценена. Это отягченное злодеяниями чудовище не избежит заслуженной кары. Его секретарь Иозеф Сольбёский, цыган-проходимец, выдающий себя за поляка, схвачен и заключен под стражу. Злодей Сольбёский хитер, свиреп и наделен огромной физической силой. На днях он предстанет перед судом».