M/F - Страница 47
Клише: голова у меня шла кругом и т. д. и т. п. Из всего этого града старого железа, обрушенного на меня, я выхватил на лету ржавую кочергу и приготовился метнуть обратно.
Я сказал:
— Вот верное слово, мам: «если». Я тоже мог бы сказать: «Если ты моя мать». Про усыновление сказать и про долгие годы притворства. Ты же мне только вчера рассказала, что мой отец — не настоящий отец. Подошла близко к правде, но не сказала всей правды. Ты себя потому что имела в виду, не его.
Если это звучит театрально, вы не забывайте, что все происходило на цирковом манеже и оба участника действа были прирожденными эксгибиционистами, причем одна из них была валлийкой, а другой притворялся валлийцем. Адерин отреагировала на мои слова бурно, в соответствии с внутренней логикой всякой жестокой потехи. Она пошатнулась, привалилась спиной к клетке с хищными птицами и сказала:
— Кто с тобой разговаривал, мальчик? Доктор Фонанта?
— Доктор Фонанта сегодня к нам заходил, да. К нам с моей тогда еще будущей женой. Но они ничего такого не говорили. Я сам малость думал. Понимаешь, мам, думал. Своей головой. Но раз уж ты заговорила про доктора Фонанту, а это, я, на хрен, уверен, ненастоящее его имя, и еще я уверен, что он как-то помог тебе заполучить меня маленького, когда ты, типа, была уже взрослой женщиной, бросившей мужа или, скорее, любовника, на хрен, и своих детей у тебя не было, а ты хотела ребенка. Вот так оно все и было, я, на хрен, даже не сомневаюсь.
— Тогда чей же ты сын, если не мой, то есть если ты мой, если ты Ллев…
Она окончательно сбилась с толку. Мне же, наоборот, все стало ясно, чудовищно ясно. Двойня от кровосмесительного союза, я старше примерно на час, а среда воспитания всяко важнее наследственности.
Я сказал:
— Это не важно, чей я там сын. Важно, что я теперь взрослый женатый мужчина и у меня начинается новая жизнь. Я только скажу кое-что насчет имени, мам, да, насчет имени…
— Ты не он. Я сразу поняла, что ты не он, с таким голосом, и руками, и этими длинными умными словами, которые ты употребляешь…
— Насчет имени, мам. Может быть, это Noel, Рождество, только прочитанное с конца, стало Леоном, тоже вроде как львом, или его еще пишут Nowell, читаем с конца, получаем Ллев, а по — нет — можно отбросить, хотя это «нет» я сейчас от тебя и услышу, громко и четко, но очень неубедительно, мам, а Ллевелин и Леон — это, по сути, одно и то же имя, а Ллевелин… Ллевелин — это красивое имя для мальчика, да, мам? Да?
— Нет. Нет. Нет.
Ища поддержки, она так отчаянно прижималась спиной к клетке с птицами, что та даже сдвинулась с места.
— Я же говорил, что именно это слово ты мне и скажешь. И оно же будет последним словом, которое скажу тебе я. Слово, которым обозначают отказ. Потому что я ухожу, мам. Прямо сейчас ухожу.
Она сделала пару глубоких вдохов, чтобы успокоиться. Дышала правильно, профессионально, от диафрагмы. Она по-прежнему была в платье, в котором выступала на представлении, в парике и макияже из хны. Впечатляюще, да.
Она сказала:
— Любовь есть любовь, bachgen, даже если порой это просто еще одно слово для собственнического чувства. Сядь на тот стул, bach. На минуточку, прежде чем ты уйдешь.
Я, разумеется, знал, что все не может закончиться тем, что я просто махну на прощание и уйду, не отдавшись эхом, как финальный аккорд оркестра. Ей требовалось нечто большее, чем слова. И мне, наверное, тоже. Я присел на один из стульев, оставшихся после свадебного торжества. И застыл в ожидании.
Она сказала:
— Это и вправду не важно, тут ты прав. Но мне важно знать, мой ли сын сидит сейчас передо мной, пусть даже и изменившийся сын, который хочет уйти навсегда.
— Жениться — это моя идея, но жениться как можно скорее — уже твоя, мам. Недоверие. Недоверие не лучшая материнская черта.
— Я могла бы спросить, помнишь ли ты Алуина Проберта в Кардиффе, который вышел в море и упал за борт. Я могла бы спросить про мисс Хоган, продававшую сироп из фиг в магазинчике на углу. Могла бы спросить много о чем из нашего общего прошлого. Но одного будет достаточно, и оно все докажет.
— Доказательства и любовь. Так не пойдет, мам. Вижу, ты собралась провести меня сквозь какое-то, на хрен, огненное горнило, чтобы посмотреть, я это или не я, твоя любимая вещица, которая, как ты сама уже знаешь, все равно тебя покинет. Твоих чувств и разума должно быть достаточно. Это и вправду конец.
— Если ты не мой мальчик, тогда я начну искать своего мальчика. Но сначала ты будешь наказан.
Она открыла клетку с хищными птицами и со своим поразительным мастерством, издавая приглушенные горловые трели, выпустила их наружу: императорский ястреб, кречет, сокол обыкновенный, ястреб-тетеревятник, сапсан, хохлатый коршун, канюк, осоед, ястреб-перепелятник, пустельга, чеглок, беркут. Красивые существа с нахмуренными глазами, не подразумевающими враждебности, с жестокими клювами и когтями, которые будут терзать безо всякой злобы, они поднялись под купол в многочисленном шелесте крыльев, высматривая привычный насест, которого не оказалось на месте; но они оставались спокойны и кружили, кружили высоко над манежем, подчиняясь новым гортанным трелям своей госпожи. Адерин открыла вторую клетку и, словно домохозяйка в поисках нужной пачки в кухонном шкафу, принялась выискивать больными глазами и нежной рукой нужную птицу. Когда она вынула руку из клетки, у нее на запястье сидел белоснежный какаду, который смотрел на меня, склонив голову, как будто между нами — что в общем-то правда — должны были установиться какие-то отношения, пусть даже лишь отношения человека с машиной. Хищники кружили вверху, концентрическими кругами над кругом манежа.
Я сказал:
— Это будет загадка, да, мам? Из книжки загадок в стихах доктора Фонанты, которая распространяется исключительно среди своих, вроде как для служебного пользования. Видишь, мам, я многому научился.
— Помнишь тот вечер в Нормане, штат Оклахома, — сказала она, поглаживая перышки какаду. — Там был глумливый профессор, помнишь, который смеялся над птицами, когда у них что-то не получилось. Они тогда плохо выступили, сильно нервничали, помнишь? Публика была очень недоброжелательная. И я пригласила того насмешника на манеж — ты там был, смотрел из-за кулис, — и ему загадали загадку. Он неправильно отгадал и в результате сильно перепугался — думал, ему глаза выклюют. Если ты мой сын, ты должен знать правильную отгадку. Если ты не мой сын, то будешь наказан за все преступления, одно из которых — обман и притворство.
— Ты с ума сошла, мам, — сказал я, засовывая правую руку в карман пиджака Лльва. Ну что ж, поиграем, раз уж они так хотят поиграть.
Но она уже инструктировала какаду, шепча ему ключевые слова. Потом сказала:
— Ну давай. Целый день, целый день.
Птица почистила перышки, склонила голову набок, прочистила горлышко и пронзительным голосом выдала свою загадку:
Да, Фонанта сквозит. Растерявшись, я проговорил:
— Сова должна спрашивать, сова.
Потому что мне вспомнился сон в номере «Алгонкина».
Но Адерин сказала:
— А совы умеют говорить? Представь, как сова все это произносит. А теперь помоги тебе Бог, мальчик, ибо хищники реют.
Весь ужас в том, что у этой загадки есть две разные отгадки, причем обе верные. Но две отгадки никак не годятся. Любой ответ будет правильным и в то же время неправильным, если учесть, кто загадывает загадку.
Я сказал:
— Я тогда не расслышал, мам, что он ответил. Завтра или вчера.
— Выбирай.
Я выбрал, но сделал неправильный выбор. Адерин выкрикнула какое-то странное слово, и хищники устремились вниз. Глаза, глаза. Когда-то охотничьих соколов специально натаскивали на овцах — учили выклевывать глаза. Левой рукой я отбивался от шумной, хлопающей крыльями фаланги, а правой достал из кармана Лльва свой талисман. Если им хочется поиграть, будем играть — у меня даже есть судейский свисток. Я сунул в рот серебристый цилиндр и пронзил этот трепещущий ком хищных клювов и бьющихся крыльев оглушительным звонким свистом. Я все свистел и свистел, и они отступили, одуревшие, сбитые с толку. Говорящие птицы у себя в клетке тоже как будто сошли с ума и принялись выкрикивать на разные голоса свои заученные фразы, причем кричали все одновременно, и хотя я был занят совсем другим, но все-таки краем сознания сумел отметить, что в их безумном разрозненном речитативе было что-то от Сиба Легеру. Я дул в свисток, и хищники знали: им надо атаковать то, что мой бедный близнец — или, может быть, на самом деле мой экстраполированный ид — по-шекспировски называл гнусным студнем, имея в виду человеческие существа, — атаковать надо, да. Но только не там, где пронзительный, доводящий до исступления свист не давал им осуществить право на атаку. Я все свистел, понимая, что верный ответ надо давать не на загадку, а на страх, который я должен испытывать. Как ребенок, проснувшийся от кошмарного сна, я должен был в панике закричать: Мама, мама, мне страшно, прогони их, мама. Тогда бы она убедилась и отозвала крылатых чудовищ. Но ей сейчас было не до того: она боролась за собственные глаза, — хотя те из хищников, что помельче, выбрали своей целью какаду. Тот, вереща: «Не попасть, не попасть, не попасть», — сумел пробраться обратно в клетку к товарищам, где его не могли достать хищники, и Адерин осталась одна против целой армии. Это она кричала: Останови их, останови, Ллев, Ллев, — и я из жалости разжал губы. Птицы очнулись от своего исступленного транса и теперь, вновь обретя ясность сознания по идее должны были наброситься на меня, их мучителя, но Адерин отчаянно заворковала, собрала их в стаю, а потом загнала стаей в клетку, и я сказал: