Лютня и всё такое - Страница 7
— Понял-понял.
И разумеется, там была прекрасная канализация, добавил он про себя.
Сам он вдыхал городские запахи не то, чтобы с удовольствием, но с некоторой ностальгией. Пахло не только застоявшейся сточной канавой. Из пекарни тянуло свежевыпеченным хлебом: прекрасный, теплый домашний запах! С рыбного рынка, расположенного близ порта, легкий ветер доносил запах свежей рыбы (несвежей, впрочем, тоже). В ближайшем таверне уже с утра готовили суп дня: моллюски, решил Лютик, потянув носом, и морские раки, и дорада… Надо будет зайти на обратном пути, знаю я этот таверну, рыбные блюда у них замечательные просто.
И война закончилась. Как хорошо, что можно думать о рыбном супе, а не о голоде и смерти, и впереди еще много времени и все страхи позади. Пусть даже такой ценой, но закончилась, и можно жить дальше. Я трусливый пораженец. Я сам себя вздернул бы на ближайшем суку, если бы подумал что-то в этом роде перед, скажем, Бренной… Нет, будем честными. Не вздернул бы. Ну да, есть ситуации, когда поступаешь… как поступаешь. Потому что иначе нельзя. Потому что друзья твои — тут, а враги твои — там. И если ты не поднимешь свою задницу и не встанешь рядом с друзьями… плечом к плечу… ну ладно, хотя бы если не прикроешь им спину… перестанешь себя уважать.
А как можно сочинять баллады, если перестаешь себя уважать?
Но потом, однажды, все кончается. И надо жить дальше.
И рыбный суп — хорошая штука. Особенно с моллюсками. И укропом. Моллюски и укроп — это очень важно. А еще в нем плавают розовые раковые шейки. Вот так зачерпнешь ложкой, а там на дне ложки, розовое, словно лепесток цветка. И прекрасные бледные разваренные куски остро пахнущей рыбы. И зелень.
Некоторые кладут еще и корень сельдерея, но на этот счет есть разные мнения. Я принадлежу к старой школе, которая считает, что корню сельдерея в рыбном супе с моллюсками делать нечего. Вот лук-порей — это пожалуйста!
На перекрестке Торувьель остановилась.
— Ладно, — она стояла, чуть ссутулившись и засунув руки в карманы лютиковых запасных кожаных штанов для верховой езды. Штаны ей были явно великоваты, хотя штанины подворачивать не пришлось, хорошо она все-таки сложена, зараза! — Я пошла.
Лютик неловко переступил с ноги на ногу. Прощаться он терпеть не мог. Особенно навсегда.
— Пока, Sor’ca, сестренка. Не скучайте там, без нас, — он пожал плечами, — ну и если сможешь… черкни пару строчек.
— С первым же почтовым фениксом, — Торувьель чуть улыбнулась узкими бледными губами и, повернувшись, по-прежнему держа руки в карманах (волосы и изящные острые ушки она убрала под лютиков же шелковый шейный платок), пошла по горбатой улочке, в булыжниках которой отражалось мокрое серое небо. Похоже, она тоже не любила прощаться.
Лютик смотрел ей вслед. Сначала улочка, по которой шла Торувьель, поднималась, потом опускалась, и Торувьель, уходящая в серую утреннюю дымку, сама была как изящный корабль, скрывающийся за горизонтом. Потом он решительным жестом нахлобучил берет на глаза и отвернулся.
Кружит пурга над Бренной… — бормотал Лютик на ходу, — кружится над Яругой… мы станем непременно… постепенно… чужими друг для друга… не тронет лик твой время… не сломит стан упругий… шумит весна над Бренной… шумит и над Яругой… где я бреду согбенный… и что-то там про руки… над черной пастью Бренны… над пенною Яругой. Вам врали менестрели… ведь нет на самом деле любви в земном пределе… не помнят о постели… о времени и месте два одиноких тела, что прежде были вместе…
Не так плохо получается, люди это любят. Безнадежная любовь, приправленная горькой щепоткой цинизма. Решено — сначала супчик, горячий, острый, и пускай навалят побольше раковых шеек и морских блюдечек, а потом можно заказать копченых угрей, и к ним этого их темного пива… Нет, Торувьель в чем-то права, ну где это видано, чтобы по улицам вот так бегали крысы? Да еще вот так лениво, нагло — травили их тут, что ли? Еле шевелится же, тварь.
Еще бы надо подпустить что-то про ветлы, которые как женщины, обмахиваются серебристыми веерами над зеленой водой… Ну вот как бы, примерно — распахивает верба свой серебристый веер… как будто вправду верит… что ступишь ты на берег… своей ногою белой… чтоб старому поэту… к последнему приюту… в ладонях горстку света… тебя я ненавижу… люблю тебя за это…
Надо, кстати, сказать мастеру Гольдкранцу, пусть озаботится наладить выпуск таких маленьких сшитых тетрадочек, с ладонь величиной, чтобы удобно их было прятать в походных сумках или карманах. И к ним на веревочке — карандашик, чтобы не терялся. У нашего брата менестреля они нарасхват будут, как горячие пирожки. Такие, с луком и бараниной, чтобы, как надкусишь, из них тек горячий острый сок… единственная польза от клятых нильфгаардцев, это их национальная кухня. Зараза, как есть хочется! И ведь завтракал же!
Обычно мастер Гольдкранц, издатель, которого Лютик удостоил чести отпечатать аж двадцать экземпляров первых двадцати глав «Века поэзии», открывал свою печатню с раннего утра, потому что полагал себя несущим светоч прогресса в темные массы обывателей, но сейчас дверь была заперта.
Лютик слегка огорчился: он рассчитывал всучить мастеру свеженаписанный фрагмент, и получить к завтрашнему утру свеженькие, приятно пахнущие типографской краской и клеем, переплетенные в мягкую кожу копии. На копии Лютик очень рассчитывал. Конечно, сильные мира сего могут финансово поддержать менестреля просто так, из любви к искусству, но если с поклоном вручить такому меценату еще и экземпляр своего труда с витиеватой и пышной дарственной надписью… Лютик придумал это совсем недавно, но результат уже успел его приятно удивить.
Потому он крепче постучал в массивную, окованную железом дверь.
И едва успел отпрыгнуть: румяная тетка в ночном чепце опорожнила с балкона в канаву ночной горшок.
— Мастера, никак, ищете? — тетка положила грудь на перила, как бы гордясь ее бело-розовым изобилием. Вырез у нее был ого-го, Лютику даже снизу было видно.
— Прелестница! — Лютик батистовым платочком стряхнул каплю буроватой жидкости с кружевного манжета (да ладно, платочек все равно пора в стирку, ежели честно, да и манжеты — тоже) — Вы столь же проницательны, сколь прекрасны. Именно что мастера.
— Слег он, — грудь соблазнительно колыхнулась, — живот что-то крутит, говорит. Одна беда от этих устриц. Говорила я ему, а не ешьте, сударь, устриц не в сезон. Так разве он слушает? Дюжину вчера умял за обедом, вот и скрутило. А вы мэтр Лютик, верно ведь? Довелось мне слушать, как вы поете. И уж такую жалостную историю спели, что я исплакалась вся…
— Польщен, красавица моя, — Лютик, сморщив нос, разглядывал манжет: вернуться в гостиницу, что ли? Но слово «устрицы» подействовало на него неотразимо: «Под камбалой» устрицы всегда были свежие, уж это он точно знал, в конце концов, можно и не брать устриц, а заказать гребешков или морских блюдечек, и к ним лимонный соус с тертым чесноком… или с чесноком все-таки не надо? Мало ли какие еще сегодня визиты предстоят.
Потому Лютик приподнял бархатный берет и поклонился.
— Мастеру мои пожелания выздоровления, — он вновь нахлобучил берет, и, обходя лужи и высоко поднимая ноги, чтобы не запачкать щегольские башмаки с пряжками, направился угловому дому, украшенному чуть покачивающейся на ржавых цепях вывеской с сомнительным изображением камбалы. Глаза у камбалы были буквально таки на лбу, и почему-то ярко — голубые… Наверное, маляр влюбился в какую-то голубоглазую… камбалу?.. решил Лютик.
С моря потянуло ветерком, к густому запаху рыбного супа, валившему из распахнутых дверей, вдруг ни с того ни с сего примешался чуть заметный оттенок гари: Лютик потянул носом, нет, «Камбала» не виновата, это, похоже, из порта. Что у них там горит?
Он оказался единственным посетителем: утренняя толпа работяг, торопящихся перекусить до того, как впрячься в привычную лямку, уже схлынула; до вечерней толкучки было еще далеко, а праздные гуляки, собирающиеся здесь днем, видимо, оказались еще более праздными, чем Лютик.