Люди сверху, люди снизу - Страница 5
– Не притворяйся. Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Взялась за жизнеописание барышни-крестьянки, приехавшей Москву покорять; причем покорять не без длинных дивных ног. Барышня-крестьянка выросла из щенячьего возраста и теперь гундит на судьбу-злодейку за стареющего мужа, непонимающего любовника и, видите ли, за интеллектуальное рабство в ООО «ИД Чердак». О-О-О! Что нового будет в твоем, миллионы раз до тебя детально проработанном сюжете? Что ты кому хочешь доказать? Зачем ты это все пишешь? Как на духу, а? Ты бы еще «Мои университеты» переписала или «Детство Никиты»! ВСЕ УЖЕ БЫЛО, ДУРА!
– Последняя фраза – плагиат. А про дивные ноги я еще не успела, ты их раньше своими похотливыми мыслишками материализовал. Лучше б Сартрушки начитался, здоровее был бы, – с этими словами женщина-автор открывает кейс, вытаскивая оттуда томик Жана-Поля. – Для одного чела, видишь ли, Бегемот, искусство есть уход от реальности, для другого же – точно такого же чела как представителя биомассы – способ справиться с нею. Написанный текст не служит свободе Homo Пишущего, но всегда предполагает ее, предугадывает в чем-то большем, чем трехмерность. Догоняешь, о чем? То есть марать бумагу или электронный документ – то же самое, что напиваться или колоться. Алкаш или вообще чел – он чего хочет? Забытья. Наркоман чего хочет? Забытья. Плюс все хотят кайфа, а он только в этом забытье и доступен. Редко, когда в реале – ну, может, в момент предоргазмический, и то не у всех. И то не всегда.
И ни одни дивные ноги не сравнятся с этим состоянием. Я имею сейчас в виду его более широкий смысл. В этом случае марание бумаги или электронного документа, собственно, есть наименее вредный для физического здоровья процесс – забытье через буквы. Второй вид творчества – намерение (намерение, а не жалкая попытка!) решить проблему с помощью какого-никакого искусства. Это более классная штука – как рыбку съесть, так и на хрен сесть: два чуда в одном быстрорастворимом порошке жанра.
ВОПРОС РЕДАКТОРА: прилагательное «классная» и наречие «более» плохо сочетаются друг с другом. Не опустить ли наречие?
– Здесь тебе и забытье, и мораль в конце – то есть ты, ну, как бы и кайф ловишь от того, что пишешь, так и решение какое-то принимаешь, не аксиомку выводишь, так теоремку. Или не выводишь, но подразумеваешь. Я раньше все хотела побыстрее до конца своих историй добраться – докопаться, зачем сама все это из мозгов выблевала.
ПРИМЕЧАНИЕ РЕДАКТОРА: в предложении использована разговорная форма «побыстрее» и грубая форма «выблевала».
Теперь – нет; теперь важен не столько результат, сколько сам процесс написания: люблю я, когда лист от букв чернит, люблю, когда они в слова собираются, когда мысли вьюжатся, дерутся друг с другом – причем сразу в двух реальностях (голова, бумага). Не так важно уже, о чем, понимаешь? Главное – как; форма победила фабулу, видишь ли… На время. А иногда я думаю, что, даже если у меня вообще абортируются сюжеты, я буду делать одни красивые формы. И это будет Путь Кайфа, путь чистого – хоть и испачканного – Искусства.
ОТ КУТЮР. ТЕНЬ г-на НАБОКОВА: «Привет, персонаж… (на этот раз уже не так громко)».
– Ах, эти дивные, дивные ножки! – замечает автор-мужчина и, неудовлетворенный, идет сублимироваться к письменному столу. Его жена уже месяц не дает ему: ни-че-го, кро-ме зе-ле-но-го ча-я.
Новый абзац.
Аннушка цеплялась за горьковатый московский воздух, цеплялась за подножку трамвая, цеплялась, цеплялась, цеплялась… Ей было всего осьмнадцать, Аннушке, а в осьмнадцать, когда еще только-только в Москве, обязательно следует за что-то цепляться, цепляться, цепляться, дабы не слишком сильно стукнуться при неизбежном падении и не неизбежном подъеме (так говорят Аннушке новые «подруги», многие из которых не понаслышке знают именно о неизбежном падении и не неизбежном подъеме). Тем не менее Аннушка знать пока не знает ни о каких взлетах и падениях, поэтому наслаждается ровностью звучания города и теми его нюансами, которые, будто томные сирены, ласкают провинциальный слух, дорвавшийся от отчаяния до столицы.
ЗАМЕТКИ РЕДАКТОРА НА ПОЛЯХ: «дорвавшийся от отчаяния до столицы» – просторечное выражение, не свойственное (далее неразборч.).
Аннушкины московские впечатления хаотичны и безнадежно безденежны. Ее взгляд притягивают в основном театральные кассы и различные галереи, где современное искусство продается на развес и в розлив. Иногда она заходит в большие центральные магазины, напоминающие музеи, и тихо ошалевает после провинции, где в конце восьмидесятых – начале девяностых прошлого уже века ничего подобного и в помине не было. Аннушка любуется красивыми часиками, стоящими дороже, чем ее жизнь, любуется тончайшими тканями, любуется флакончиками с буржуйской парфюмерией, любуется шикарными альбомами по искусству, которые не сможет купить в ближайшие несколько лет, любуется панорамой Кремля, любуется, любуется, любуется… Но, что уже хорошо само по себе, она не платит налога на воздух.
Аннушка изучает Москву сначала при помощи трамваев: просто садится и едет, а потом с удивлением замечает, что была уже там-то и там-то, и что от Пушкинской к Охотному ведет множество дорожек: «Направо пойдешь, прямо или налево?» – «Налево», – отвечает Аннушке ее внутренний голос, и поздней осенью первого курса она расстается с невинностью как с устаревшим словом.
Аннушка кружит, летает, парит над Москвой – наконец-то, вот, она в СВОЕМ городе – как нефть в воде, как русалка мимо проруби, как концептуальная селедка в чернильнице: новая бриллиантовая студенточка, дешевая рабочая сила, бесправная тварь, иногородняя общаговская дырка, повод для разговоров в общественном транспорте, эстетка, читающая в метро Набокова и Надсона; что дальше?
А дальше – как в сказке: чем дальше, тем страшнее: Аннушка съезжает от любезно приютившей ее Гертруды Иванны в общагу, потому как жить с Гертрудой Иванной ох как непросто. Гертруда Иванна встает рано-рано и сразу начинает шуршать в кухне, а шуршит она, пока Аннушкин мудильник не прозвонит. В кухне у Гертруды Иванны все на своих местах расставлено, а Аннушка все эти места забывает; в жизненные планы Аннушки не входит поддержание порядка на чужой кухне. К тому же Гертруда Иванна просит Аннушку засветло возвращаться, вот странная! Аннушка уже невинности-то лишилась – неувязочка номер сто один. Поблагодарив женщину, оттрубившую в лагере свои лучшие годы, Аннушка съехала в общагу.
Интермеццо
Сальто-морале куда опаснее, чем сальто-мортале.
ОНО было никаким и длинным, грязно-мутно-с ер ого цвета, около десяти этажей от роду. К ОНО вела долгая дорога бежавших в Московию.
ПЕРВЫЙ СУФЛЕР КОРРЕКТОРА, ОТОДВИГАЯ РУКОПИСЬ: нет существительного, согласующегося с причастием «бежавших».
ОНО стояло великим памятником соцреализму, социализму, тоталитаризму и проч. ОНО смотрело на мир десятками непромытых или прикрытых тряпьем окон, заклеивающихся на зиму – и наоборот – по весне.
Напоминая тюрьму или казарму, ОНО все же считалось жилой площадью. И прав был гр. Булгаков, писавший в свое время, будто москвичей испортил квартирный вопрос. Впрочем, не только москвичей: гостей столицы тот тоже здорово у.е.-л. Но припевочкам до сих пор снится полет Ритки! И кажется им, будто летят вместо нее – они, стопудово: летят в конце XX, а не в первой трети, и всё тут. Так вот: кружат они себе, кружат по небу, только вот не голыми ведьмами на метлах, направленных к Лысой, и не на ковре-самокате, а на лайнере, и красавицами. Короче, парят они, бла-бла-бла, легко посверкивая колечками с изумрудами (бриллиантами, яхонтами – кто что любит) к своему, как всегда, вычитанному в страшных сказках Кому-то, кто подарит им небеса из голубых норок, солнце из платины да траву из малахитов.