Люблю тебя светло - Страница 3
Найти Ярослава Юрьевича в Москве нелегко.
— Только что был, — ответят по телефону, — куда-то ушел с переводчиком.
Переводчики, корреспонденты, гости, приятели и всякие прочие шатай-болтающиеся… Несть им числа. Звонят с утра до ночи, соседи уже смирились, что вечно звонят, приходят и уходят когда вздумается, на кухне непременно кипит вода в коричневом чайнике, высокий шумный жилец бегает за водкой, кричит в трубку: «Да, да, милый! Приезжай!», и никогда не закрывается у него дверь с тяжелыми шторами, остаются без него ночевать какие-то странные люди, старые и молодые, прилично и бедно одетые, и когда бедно — еще подозрительней, потому что у Ярослава Юрьевича выносить, кроме книг, картин и иконок, нечего, а у них и хрустальная посуда, и серебро, и всякое другое, да и шум этот, стихи, громкие споры надоели уже до смерти и никакого спасения больше нет — милиция не отзывается. А квартиры ему не дают, видно, не очень-то заслужил и, видно, не слишком уж «гениально» пишет, как стараются уверять разные его товарищи. Но вообще-то сам по себе он не сказать что плохой, даже добрый и тихий, если не пьет. Денег никогда не считает, за все услуги платит сполна, детям носит конфеты, отдаст в дорогу первому встречному самую дорогую вещь, а постоянно ищет куда-то пропавшие после бесед старые книги… Часто живет под Москвой, но и тогда становится не легче, все равно звонят и спрашивают, и сам он звонит и просит переслать с кем-нибудь корреспонденцию. Иногда, раза три в год, корреспонденцию везу я. Я получаю ее от старушки соседки, которую Ярослав Юрьевич зовет няней. Она знает о нем все. Они ровесники, но разговаривает она с ним как с ребенком.
— Ты, Ярослав Юрьич, мне вчера что говорил? Вспомни, вспомни. Ты помнишь, откуда ты приплелся и когда? Я не посмотрю, что ты великий писатель, возьму вот эту половую тряпку да тебе по дурной голове нашмотаю, и тогда посмотрим, что останется от твоей литературы. И когда ты в носках перестанешь ходить по комнате, стыд-срам, носки дырявые, брюки неглаженые, пуговички на рубашке нет. Тебе прислали из Средней Азии за перевод деньги — куда ты их дел? Пороздал опять, дружки появились на мед? Великий писатель! А для меня ты не великий писатель, хоть выше Толстого будь, — для меня ты Ярослав Юрьич: спать не даешь, грязь носишь, комнату не проветриваешь, громко разговариваешь.
— Подожди, милая, когда я тебе так говорил? Что ты. Не смей меня упрекать в этом. Я не великий. Я тебе этого никогда не скажу, грех, грех мне будет так мнить о себе.
— Вчера ж и говорил. Вот здесь. Где сидишь. Не помнишь? Конечно, где тебе помнить — сколько выпил: поллитрой не обошлось. Ты мне деньги положил, сказал: на, няня, попрошу — не давай, закричу — не давай целый месяц. Три дня не успело пройти: няня, выдай из резерва десяточку. Зачем тогда давать? Не можешь сдержаться. Тебе роман надо кончать, а ты… О чем ты думаешь, Ярослав Юрьич, где оно, в твоей великой-то голове, настоящее соображение? Тебе бог столько дал, сколько тысячи других не имеют, и ты пускаешь себя по ветру, маешься, места себе не найдешь. Сел бы и писал. Чудак-человек.
— Ты меня уважаешь?
— За что тебя уважать? За то, что ты в старой рубашке сидишь?
— Любишь?
— Не любила б, — улыбалась в таком случае няня, — не ругала б. Смешной человек. Поглядеть на твой вид — не похож ты на великого писателя. Возьми Тургенева на портрете — солидный, одет как. Или Шекспир твой. Я, конечно, только не знаю, ну, наверное, к нему дружки такие не звонили. «Ярослав, Ярослав!» — попили и ушли.
Он задумчиво и по-школьному покорно качал головой, порою печально улыбаясь и думая о чем-то не таком уж простом.
— Тургенев… Толстой… — повторял он за няней. — А ты, няня, любишь Тургенева?
— Не знаю, люблю или нет, я его только на портрете видела. Не до него было.
Там, куда направляла меня няня, кто-нибудь окружал Ярослава Юрьевича. На столе среди рукописей и книг, которых он читал множество, лежали хлеб, сыр, конфеты и возвышались головками бутылки. Как всегда, шел разговор о жизни, о смерти, о политике. Часто я натыкался на очень славных людей, иногда заставал тех, кто обвораживал меня сперва, потом выявлялся совсем не таким. Зато всегда было радостно увидеть Ярослава Юрьевича с Костей Олсуфьевым, плотным, кудрявым другом с высоким лбом и круглым русским лицом. Однажды была с ними еще яркая дама в ажурных чулках, курила, подпирая локоть ладонью, американские сигареты «Кэмел» и обоих называла ласково, преданно — Славочкой и Костиком, обоих боготворила, но держалась наравне, и все-таки видно было, что главная страсть ее была где-то там, в своих не слишком тягостных обязанностях, и, кажется, для тайных минут нужны были ей другие, импозантные, спортивные мужчины, а для умных бесед — эти двое, не от мира сего.
Они уже пили чай, и Ярослав Юрьевич по обычаю топтался от окна к двери, говорил длинно и прекрасно, выходил на кухню, проверял чайник, продолжал, потом снова скрывался на кухне, возвращался, зажав кончиком пальцев дужку чайника, а в другой руке сминал булочку, которую он, видимо, позабывал надкусывать в разговоре. Был он еще трезв, не читал стихов и не кричал; «Ура! Я вас люблю!» Костю Олсуфьева провожали в Париж. Отпускали его впервые, и еще не было уверенности, что в последний момент что-нибудь не случится, однако о радости он сказал всем: уезжаю в Париж! Посему шутили, импровизировали, сочиняли, как на аэродром явится провожать французский посол и как в Орли выйдут навстречу толпы поклонников, понесут на руках, а репортеры сбегутся брать интервью, и он их, старики, устало пошлет подальше, переоденется и пойдет по славным Елисейским полям, вспоминая великих писателей и придумывая дерзкую телеграмму на родину, Ярославу Юрьевичу. На всем был легкий тон иронии и воображения, и смеялись как дети.
— И обязательно, старички, попаду на выставку охотничьих собак!
— Костик, — советовала дама, — если будешь покупать крючки, то спрашивай норвежские, тогда примут за настоящего рыболова: если скажешь: «Силь ву пле, мне французские», — тебя не оценят.
— Старуха, они будут счастливы, что я зашел в их магазин.
— Купи розыгрыши, Костик. Мы купили много всяких: рюмочки, из которых пьешь и не льется, чернила — брызнешь на белую рубашку, и через пять минут пятно сходит, рубашка вновь белая.
— Нет, старуха, я куплю браунинг, есть, знаешь, такой пистолет, игрушечный, выстрелишь в нос, и человек погружается в состояние шока, и когда приходит в себя, не понимает, в чем дело.
— Книг привези, — сказал Ярослав Юрьевич. — В Париже много русских книг.
— Да, да, Костик. На улице Монтань Сент-Женевьев есть прекрасный магазин. Я купила там «Лолиту». Да! Ты ведь будешь как раз к празднику светлого воскресения Христова и в магазине Василия Ивановича Ростовцева можешь попробовать куличи и сырную пасху.
— Когда? У меня будут приемы, пресс-конференции, я поеду в Приморские Альпы, в Ниццу, в Марсель. А может, я еще не уеду.
— Ты позвони, Костик, когда узнаешь точно. Мы помашем тебе платочками. Честное слово. Я так рада за тебя. Наконец-то. Известный человек, переведен там и там — никуда не ездил.
— Я чувствую, ты меня любишь. Спасибо.
— Я тебя сначала не любила, несколько раз видела за столиками, ну, молодежь говорит, я в стороне, а потом я прочла одну за другой все твои книги, и я действительно влюбилась, я часами, всю ночь напролет, произносила речи о тебе, муж даже сердился, и с тех пор говорю о тебе всем переводчикам русской литературы, где только можно. Я о тебе говорила в Америке, в Италии, ты знаешь, там перевели все твои лучшие вещи…
— У меня все, до единой, одинаково хороши, — улыбнулся Костя.
— Допустим.
— А вообще, мы так мало друг о друге говорим и мало друг для друга делаем. В Париже, между прочим, я буду говорить о тебе, старичок, — сказал Костя Ярославу Юрьевичу. — Обязательно, старичок.
— Да бог с ними, — спокойно сказал Ярослав Юрьевич. — Я убежден, что мы там никому не нужны, что нами готовы спекулировать и потом забывать. Я не понимаю, почему писатели так наивны в этом отношении. У меня только что вышел роман в издательстве «Плён». Самое старое в мире издательство. Масса статей. Езжай, Костя, я рад, только никому не верь.