Любимая женщина Альберта Эйнштейна - Страница 6

Изменить размер шрифта:

Впрочем, она напрасно беспокоилась. Далеко не глупенькая Наталья Кончаловская вскоре смирилась, когда увидела: «...Был выточен из дерева первый портрет Маргариты Ивановны, и с ним вошла в жизнь Сергея Тимофеевича любовь и прогнала его одиночество. Отошли в сторону мужики, мастеровые с постоянной четвертной бутылкой водки, которую я, бывало, прятала от всей честной компании, где-нибудь зарыв ее в углу в стружке. Пришла забота женских рук, прелестных ручек Маргариты, пришло время заменить косоворотку свежими воротничками рубашки и галстуком, а высокие сапоги – элегантными ботинками, и незаметно я отошла от повседневного пребывания в мастерской...»[1]

Коненков же без конца ваял свою новую единственную натурщицу Маргариту, пока еще просто гражданскую жену. Только любовь и талантливые руки позволили мастеру явить всем скульптуру «Обнаженная фигура в рост». Увидев откровенную работу Коненкова, Есенин бросился к другу и принялся целовать его руки:

– Гениально, Сергей, гениально!..

Хотя, конечно, сам гениальный скульптор был трудным вариантом для любой женщины. Высокоразвитое женское начало помогало Маргарите быть гибкой, почти рабой, безропотной, покорной крепостной девкой, – и она становилась именно такой, какой он хотел ее видеть при себе. Она понуждала себя многое ему прощать, завихрениям потакала или закрывала на них глаза. И никоим образом не выказывала своего недовольства, когда внезапно, среди ночи, в дверь флигеля барабанил кулаком кто-нибудь из приятелей Коненкова, требуя немедленно впустить.

– Это я – Есенин. Пусти!

– Придумай экспромт – тогда пущу, – блажил сонный хозяин.

Минуты не проходило, как из-за двери раздавался громогласный в ночи есенинский баритончик:

Пусть хлябь разверзнулась!
Гром – пусть!
В душе звенит святая Русь,
И небом лающий Коненков
Сквозь звезды пролагает путь.

– Ну, коли так, заходи.

И ночи как не бывало. Зато какой волшебный рассвет потом приходил...

А то как-то поздним зимним вечером после спектакля заявился гостевать Федор Иванович Шаляпин: «Пустите погреться? На дворе стужа собачья». Как не пустить? Шаляпин сразу же устремился к кирпичной печечке, сложенной дядей Григорием посреди мастерской. Потом, отойдя от морозца, Федор Иванович скинул доху и предстал перед друзьями весь в белом – в джемпере с высоким воротом, в белых валенках. Красавец! – залюбовались им друзья. А Коненков, глядя на него, сказал:

– Слушай, Федор Иванович, а ведь мы с тобой оба русские мужики. Ты из вятских, я из смоленских. Ты вот гляди какой белый березовый ствол, а я как темная дубовая кора...

В ту пору седина Сергея Тимофеевича еще не коснулась. Чернобородый, в красной косоворотке, он сидел за столом и, хитровато посматривая на своего гостя, продолжал:

– Тебе вот бог дал великолепный слух, несравненный голос, а мне бог дал верный глаз и вот эти руки. Посмотри, какие они у меня!

(Руки у Коненкова, конечно же, были примечательными. Та самая юная, 16-летняя поклонница скульптора, будущая писательница Наташа Кончаловская восхищалась его кистями: «Когда он их клал на стол, отдыхая, то такое было впечатление, что им самим были вырезаны из темного дерева. Длинные пальцы, сильные – удивительные руки...»)

Но вот тут у великого баса взыграло самолюбие:

– У меня у самого руки сильные, смотри, какая у меня рука!

Тогда Коненков ухватил Шаляпина за лапищу и, упершись локтями в стол, принялся с ним бороться. Пыхтели-пыхтели, пока дядя Григорий не кинулся разнимать разгоряченных, покрасневших от натуги бойцов:

– Сергей Тимофеич, бросьте, вы ж Федору Ивановичу ручку поломаете. Ну как он выйдет на сцену, а ему ведь распахнуться надобно...

Все рассмеялись, и богатыри миром разошлись...

А ей так хотелось сидеть не на грубой деревянной скамье, а в кресле, и слышать звон хрустальных бокалов, а не граненых стаканов, и закусывать шампанское не огурцами и мочеными яблоками, а грушами «бере клержо».

БАВАРИЯ, ШВЕЙЦАРИЯ и далее везде, конец ХIХ – начало ХХ в.

– Герман, я с ума схожу. Альбертлю уже скоро семь, а он до сих пор говорит только «да», «нет», «хочу», «не хочу»... Разве это нормально?

– Прошу тебя, Паулина, не надо так волноваться. Перерастет, – пытался успокоить жену Герман Эйнштейн. – Он вполне нормальный, здоровый парень. Ты не переживай. Ну, хочешь, давай еще раз съездим к герру доктору, пусть еще посмотрит нашего мальчика.

– Хорошо.

Развитие Альберта крайне беспокоило родителей. Мальчик явно отставал от своих ровесников, был малообщителен, в разговоре обходился односложными фразами: «Пойду гулять», «Спокойной ночи», «Доброе утро», «Кушать», «Не буду». Наблюдались и другие признаки легкой формы аутизма, самопогружения маленького человечка в его собственный, никому не доступный мир.

Зато, будучи в зрелом возрасте, Эйнштейн получил возможность подтрунивать над любопытными собеседниками, которые интересовались, как это ему удалось создать теорию относительности: «Почему именно я создал теорию относительности? Когда я задаю себе такой вопрос, мне кажется, что причина в следующем. Нормальный взрослый человек вообще не задумывается над проблемой пространства и времени. По его мнению, он уже думал об этой проблеме в детстве. Я же развивался интеллектуально так медленно, что пространство и время занимали мои мысли, когда я стал уже взрослым. Естественно, я мог глубже проникать в проблему, чем ребенок с нормальными наклонностями».

Но еще более родителей беспокоило то, что на Альберта иногда накатывали необъяснимые припадки гнева, и в эти моменты лицо его становилось совершенно желтым, а кончик носа бледнел. Как правило, свою злость Альберт срывал на своей младшей сестре Майе. Однажды он швырнул в нее кегельный шар, в другой раз едва не пробил ей голову детской лопаткой. Когда родители надумали обучать его игре на скрипке, мальчик безмерно страдал и... доводил до исступления своих мучителей учителей.

В десять лет будущий гений поступил в Мюнхенскую гимназию. С учебной программой справлялся, переходя из класса в класс, но занятия его мало интересовали, как, впрочем, и обычные школьные забавы. Академическое образование его раздражало своей скукотой, зато дома он наслаждался свободой... Он мастерил различные механические модели, дядя Якоб, живший в семье, нередко подсовывал племяннику разные математические задачки и головоломки, и мальчишка был счастлив, когда ему удавалось с ними справляться. Якоб пытался внушить племяннику: «Алгебра – веселая наука. Когда мы не можем обнаружить зверя, за которым охотимся, мы временно называем его «икс» и продолжаем охоту, пока не засунем его в подсумок».

Заметив неподдельный интерес юнца к точным наукам, друг семьи Эйнштейнов, студент-медик Макс Талмуд подсунул Альберту евклидовы «Начала», потом «Силу и материю» Бюхнера, «Критику чистого разума» Иммануила Канта. Вселенная Альберта перевернулась еще раз – он открыл для себя строгие доказательства геометрии и абстрактные понятия философии. Его временные религиозные настроения улетучились, он стал исповедовать нечто вроде космической религии неверующего, сохранившуюся на всю жизнь.

Юного Альберта особенно озадачила фраза Канта: «Смех есть аффект от внезапного превращения напряженного ожидания в ничто». Он разгадал эту головоломку: когда некое напряжение разряжается в ничто, ему на смену приходит расслабление, которое выражается в телесных конвульсиях. Мудрый германский философ настаивал, что смех целителен, но совершенно противостоит идее свободы, потому что действует помимо воли человека...

Преподавателей Эйнштейн раздражал своим независимым поведением, но особенно своей замедленной речью. Детей здесь муштровали, они маршировали, а учителя не вразумляли, а рявкали. Это была не школа – казарма. С презрением вспоминая годы своего ученичества, Эйнштейн говорил: «Учителя в начальной школе казались мне сержантами, а в гимназии – лейтенантами».

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com