Лягушки - Страница 33
Но теперь, в поезде, Ковригин гадал, вместилась ли история с Барбарой в его лопоухую пьесу. Его тогдашняя Дульсинея Натали Свиридова была тысячу раз права, назвав его сочинение бездарным. Какой он был драматург! Неумеха! Нищий студент, обнаглевший в надежде вызвать расположение прекрасной Натали, единственной в мире. Вываливал на бумагу события и собственные представления об открывшихся ему людях и их житейских случаях, без затей и профессиональной выучки, а как Бог на душу положил. Не принимая во внимание вековые и приобретенные в двадцатом столетии приличия жанра. Уж как не вминалась в сжатые теснинами пространства пьесы история мошенничеств чернеца Отрепьева в Новгород-Северском и Киеве с исповедальными письмами в случаях якобы погибельных хвороб (прочитать после смерти, а перед смертью вроде бы не врут, в письмах же он объявлял себя чудесно спасённым сыном Грозного Ивана); но может, и не мошенничеств, а искренне-болезненных порывов заблудших судьбы и души; а всё же и эту историю Ковригин втиснул в свой текст. Сочинение его получилось перенасыщенным информацией, но раздёрганным, лоскутным, с временными скачками, с допусками неоправданных фактами фантазий.
Впрочем, каким получилось, таким получилось. Что теперь-то жалеть об этом.
И что думать о какой-то красавице Барбаре Гизанке? При отказе от мыслей о красавице наш Ковригин и попал в объятья Морфея…
Ох уж этот Морфей! То – проказник. То – проводник в кошмары.
14
Проснулся Ковригин перед прибытием поезда на станцию Мантурово. Разбудил проводник, излишне громко и назидательно напоминавший попутчику о том, что поезд остановится здесь на две минуты и мешкать не стоит. «Знаю! Знаю! – недовольно отвечал попутчик. – Первый раз, что ли!» В сознании Ковригина, вырывая его из сна, возникли калужские пирожки, а за ними и пирожки синежтурские вместе с сосьвинской селёдкой. «Дождь-то какой льёт, – вздохнул попутчик. – И ветер. Надо было плащ-палатку брать. Снег, видимо, скоро повалит. Земли у нас северные…» Ковригин, взглянув в окно, похвалил себя за то, что догадался взять в дорогу плащ. Впрочем, если и вправду повалит снег да и морозец прихватит землю, плащ против здешних погод не поможет. «Но и не буду я задерживаться в Синежтуре, – пообещал себе Ковригин. – Дня три поторчу там, ну, от силы – неделю…»
– Ну, счастливого вам путешествия, – сказал мантуровский попутчик. – Подъезжаем… Коли чем был нехорош, извините…
И поволок чемодан с сумками к двери. Ковригин привстал на локтях, будто бы хотел окликнуть и задержать лесоруба, а потом и услышать от него нечто существенное, но тот был уже, видимо, в мантуровских обстоятельствах жизни, слов не произнёс, и тогда Ковригин брякнул ему в спину:
– Чтоб и вам хотелось!
Из-под одеяла не вылез, глядел на низкое серо-синеватое небо, на вычерненные временем деревянные дома в один или в два этажа, скорее всего – общежития или бараки, на сосны и на цветные ещё березы с осинами, грустно ему стало. Тоскливо ведь, поди, живётся в глуши лесного края. А он, столичный баловень, нежится в тепле и комфорте пусть даже и не самого совершенного, средней цены средства передвижения, теплом этим доволен и не чувствует себя перед кем-то или в чём-то виноватым. Но вдруг и в Среднем Синежтуре его ожидает тоска и студёные неуюты серо-мокрых небес? Что погнало его в Средний Синежтур? Затея, вполне возможно, вздорно-развлекательная с надеждой на трехдневные забавы. Но к кому и к чему он вернётся в Москву, есть ли в его жизни и там (или где-нибудь вообще) подлинные комфорты и тепло?
На перроне, а поезд уже отправлялся, Ковригин увидел попутчика (имя его так и осталось неизвестным, а потому пусть он будет – Чтобивамхотелось). Тот стоял под дождём, чемодан утвердив на асфальте, курил, будто бы растерянный или расстроенный. Никто не подходил к нему. И вдруг не то чтобы подошёл, а подскочил с фигурно-клоунскими прыжками знакомый Ковригину голый козлоногий мужик, подскочил, что-то чуть ли не в радости стал говорить, а потом и поднёс ко рту свирель.
Но уплыл в прошлое перрон, увёз в небытие лесоруба по имени Чтобивамхотелось и голого мужика с меховым набедрием, хорошо бы, возмечтал Ковригин, добравшегося наконец до места, ему предназначенного.
Следовало выкурить сигареты три, но тогда пришлось бы одеваться, тащиться в тамбур, а делать это было Ковригину лень. И пришло к нему безразличие. Ко всему. И он натянул на голову одеяло.
По расчётам Ковригина, поезд должен был привезти его в Средний Синежтур засветло. Из купе, решил Ковригин, он постарается не выходить, будет сидеть здесь и читать Костомарова. Или Козлякова (зря не взял в дорогу и Скрынникова). Тут ведь и игра могла возникнуть. В предположения. С футбольным или, скорее, хоккейным счётом (тотализатор бы при этом не мешало завести). Какие события из жизни Марины Мнишек были всё же втиснуты им в якобы драматургическое произведение. И какие эпизоды пожелали использовать умы, таланты и кассиры театра имени Верещагина. Да, конечно, он, Ковригин, был неумёха и наглец, но теперь полагал, что иные из его безответственных будто бы усердий можно было признать оправданными. Или плодоносными. Почитаемый Ковригиным композитор Шандор Калош, добывавший средства на прожитьё, как и Альфред Гариевич Шнитке, музыкой для кино, говорил ему как-то, почему он предпочитает музыку Возрождения музыке, скажем, виртуоза Вивальди. В ренессансной музыке, по мнению Калоша, – сгустки информации, специфической, естественно, звуко-чувственной (упростим её суть), а музыка того же Вивальди – как бы жидкая, желе из растворенных в ней изумрудов и сапфиров, в ней всё время идут вариации, пусть и блестящие, но лишь нескольких тем. Из композиторов двадцатого столетия Каллош высоко ставил Прокофьева. Вот кто не жадничал. Сжимал прекрасные мелодии, особенно в балетных опусах, в краткие фрагменты, но это были сжатые пружины музыкальной и драматической энергии. Вспоминая теперь соображения Каллоша, упрощённо запечатлённые памятью, Ковригин думал о том, что и он, пожалуй, тогда, неосознанно правда, старался (позволял себе) создавать энергетические пружины смысловой и психологической информации.
«Эко взлетел! – тут же принялся клевать себя Ковригин. – Какие глубокомыслия! Старался! Мало ли кто и как старается! Но не многим дано. Если бы создал нечто стоящее, пьеса твоя шла бы в театрах. Или по крайней мере ты сам помнил бы толком, что в ней происходило…»
Смутно-то он, конечно, помнил… Но желание игры в предположения пропало…
Намерение своё «ни капли», из купе не выходить и ни с кем не общаться выполнить Ковригин не смог. Голод – не тётка (а тётка, стало быть, – не голод, так, что ли?), и ещё неизвестно, какие можно будет иметь в Среднем Синежтуре калорийно-вкусовые удовлетворения, а потому Ковригин позволил себе прогуляться в вагон-ресторан. Водку, правда, не пил, а пиво заказал, и вместе с ним – сосьвинскую селёдку и лангет «Обоз-88».
– От вокзала до центра далеко? – поинтересовался у официанта.
– Два километра. Чуть побольше. Троллейбусы, трамвай, такси…
– Предпочту пешим ходом, – сказал Ковригин.
– Бог в помощь, – кивнул официант.
– А башня?
– Какая башня?
– Которая падает…
– Далась всем эта башня! – поморщился официант. – Она – за Плотиной. Во владениях Турищева.
Сутки выстукивал колёсами по стыкам стальных прямых палок синежтурский поезд. В толпе прибывших или возвратившихся в город с лангетами «Обоз88» и особенных свойств тава-кебабами на пути к вокзалу и привокзальной площади Ковригин лишь издали увидел спины своих вчерашних сотрапезников – господина по прозвищу (а вдруг и не по прозвищу?) «Мамин-Сибиряк» и двух приветливых сударынь. Рядом с ними носильщик привычным фарватером направлял тележку, не из малых, с чемоданами, баулами, ящиками и мелкими упаковками. Не исключено, что и со шляпными картонками. Челноками и уж тем более мешочниками ни Мамин-Сибиряк, ни его спутницы не выглядели, да и время тех вроде бы прошло. Скорее всего, тележка (кстати, не дитя ли здешнего Обозостроительного завода, не чадо ли его любезное?) была загружена трофеями, добытыми в Москве или в других европейских столицах. Замеченным Ковригин не пожелал быть, шагал он не спеша и потихоньку отставал от вагонно-ресторанных знакомцев. Но уже на привокзальной площади чуть было не наткнулся на них, носильщик под барственно-высокомерным надзором водителя загружал чемоданы и баулы в багажник японского внедорожника с украшениями из никеля (или из чего там?) на бортах и на чёрной блестящей морде. «Такому бугаю на колёсах, – подумал Ковригин, – пригодился бы клаксон с трубными звуками Армстронга». Уже был препровожден водителем на переднее сиденье Мамин-Сибиряк, а сударыни Вера и Долли не торопились, будто ждали кого-то, будто выглядывали этого кого-то в толпе. «Не меня ли?» – озаботился Ковригин, воротник плаща приподнял и поспешил укрыться за рекламный столб. Глаза его тут же уткнулись в буквы генеральского чина: «Маринкина башня» и в буквы меленькие, с ефрейторскими лычками – «по пьесе А. А. Ковригина».