Львенок - Страница 66
Она пожала плечами.
— Там был Вашек.
— Я видел только кепку. Обычную модную кепку ценой в тридцать крон. Поэтому там мог сидеть кто угодно — и я было подумал, что в сортире заперся кто-то новый, какой-то незнакомец. Однако, милая моя барышня, это было бы нарушением всех правил хорошего детектива.
Она взглянула на меня.
— Какого еще детектива?
— Того, в котором действует ограниченное число персонажей, связанных между собой прочными и фатальными отношениями. О некоторых из таких отношений сыщик не знает. И узнает о них только в процессе расследования.
Она не стала больше ничего спрашивать. Не стала возражать, что мы не герои детектива. Она поняла, что мы и есть такие герои.
— Нет-нет, — опять заговорил я. — Там должен был оказаться кто-то, играющий в сюжете важную роль. За кем сыщик имел возможность наблюдать с самого начала. И знаете, как раз благодаря вам он за ним и наблюдал. Сыщик любил вас, и потому все, с вами связанное, прочно врезалось ему в память. Это один из побочных эффектов любви. Если любовь настоящая, то есть такая, как у меня, то человек непременно хранит все воспоминания о ней, предварительно вставив их в золотые рамы. Присмотревшись попозже внимательнее, он непременно обнаружит на изображении какие-нибудь новые детали. В смысле такие, которые прежде не бросались в глаза. Именно так случилось и со мной. Я обнаружил на картине не только морскую русалку, которая прицепилась однажды к раме водного велосипеда, но и моего шефа. И у моего шефа была тогда на голове как раз такая клетчатая кепка, что и у Вашека, когда тот обливал вас рыбным соусом.
Я выпустил новое облачко дыма. В окне на другой стороне улицы зажгли свет, и мой дымок ярко засиял. Медленно, ленивыми змеиными движениями он полз к окну. Барышня Серебряная снова закрыла глаза.
А я сказал:
— В вашем сортире сидел мой шеф.
Дым исчез за окном; я глядел на красный кончик сигареты. Барышню Серебряную поглотила тьма, только абрис вихрастой головки выделялся на фоне окна, точно вырезанный из бумаги силуэт.
— И снова загадка, правда? — произнес я. — Ну что за интерес вам, красивой молодой девушке, был в таком флирте? Почему шеф… не меньший, кстати, наглец, чем я, если не больший, и к тому же литератор… так вот, почему шеф, а не я? Ведь вы не любите ни хамов, ни литераторов. Почему? Я вам отвечу.
Я опять сделал глубокий вдох, прищурился. Сексуальные коленки светились в темноте, в голове у меня стучало, однако мысли текли ровно, легко выстраиваясь в логическую цепочку.
— Однажды вас оскорбил какой-то литератор. Чем именно, вы мне не рассказывали. А позже вообще забыли, что обидел он именно вас. Помните? Я спросил вас об этом, когда вез с собачьей выставки. И вы ответили: «Меня? A-а, ну да.» Это равносильно признанию во лжи. Потому что если бы вы действительно были сильно оскорблены, то сразу бы поняли, о чем я спрашиваю.
Кот заворчал, перешагнул через шар со своим портретом, прижался черной мордочкой к лицу барышни Серебряной. Барышня Серебряная молчала. Пришлось говорить мне.
— И я знаю, кого он оскорбил. У вас была сестра, которой из Терезина писал любовные стихи какой-то еврейский юноша. Точнее, не из Терезина, а в Терезине, да? «Я пишу вам, Салина, а под окном…» Я правильно цитирую? Откровенный перепев «Седьмой элегии» Иржи Ортена. Я ведь редактор, помните? Эта элегия была опубликована только после войны. А тот, кто знал ее еще во время войны, должен был знать и самого Ортена. Близко знать. Быть его другом…
Мне почудилось, Серебряная захотела что-то сказать. Плечи у нее вздрогнули, однако рта она так и не раскрыла.
— А теперь перейдем к моему шефу, — вновь заговорил я. — В его жизни было одно темное место. О нем почти никто ничего не знает. А я узнал. Когда-то давно он был обручен с девушкой-еврейкой. Когда пришли немцы, он разорвал эти отношения. Девушка потом погибла в концлагере. Мой шеф был тогда уже довольно известным литератором. Улавливаете?
Тишина. Только блеснули зеленые кошачьи глаза. Тех, вторых, глаз видно не было.
Я затянулся, сигарета вспыхнула. Я уже почти добрался до фильтра и потому загасил сигарету прямо на стеклянной крышке столика. Барышня Серебряная не шевельнулась.
— Предположим, что у невесты шефа была сестра. Младшая сестра. Примерно вашего возраста. Предположим, в 1939 ей было пять-шесть лет, а ее сестре — девятнадцать-двадцать. Ведь именно такая разница была между вами и Салиной, да, барышня?
Она не ответила, и я продолжал:
— Обеих сестер отправили в Терезин. Матери у них уже давно не было, а отец быстро погиб в лагере, так что старшая сестра заменила младшей обоих родителей. Они наверняка любили друг друга сильнее, чем это можем представить себе мы в нашем нормальном мире. Но в 1939 году в Терезин еще не отправляли. И наверняка в семье много говорили о разорванной помолвке и о том, что это означало для старшей сестры. Плюс к тому, что всегда означает подобная любовная катастрофа для юной девушки. И младшая сестра это запомнила. Позже, уже в концлагере, когда старшая сестра умерла, эта история приобрела в глазах девочки масштабы гигантского отвратительного кошмара. Масштабы преступления. То, что сотворил жених, младшей сестре стало казаться убийством.
И опять в комнате настала тишина, которую никто, кроме меня, не собирался нарушать.
— Но убийство это было особого рода, — сказал я негромко. — Его нет в уголовном кодексе. Человека нельзя преследовать за него в судебном порядке. За него нельзя посадить в тюрьму.
Я попытался отыскать в темноте антрацитовые глаза. Но не нашел. И понизил голос почти до шепота:
— За него можно только — отомстить.
В оконную раму за спиной девушки были вставлены горевшие над мистической улицей звезды. Моя черная месса подходила к концу. Окно напротив погасло. Магнитофон звучал уже тише, потому что наступила ночь, и саксофон играл теперь как раз так, как любила барышня Серебряная. Но она все молчала и молчала.
— А после войны, — раздумчиво произнес я, — навалилось одновременно очень много всего. Сильнейшие переживания, когда радость смешивалась с горем. Фамилия этого жениха, этого убийцы, была самой заурядной, самой расхожей, а девочке было не больше одиннадцати-двенадцати лет. Она не знала, где его искать, повсюду царила полная неразбериха. Вдобавок некоторых из таких детей в первое же послевоенное лето увезли за границу, в Швейцарию, в Данию, Швецию, и поселили в богатых еврейских семьях. Там они приходили в себя — и физически, и морально. Даша Блюменфельдова жила в такой семье. А теперь слушайте внимательно, — предложил я своей молчаливой визави и перешел в другое время. Это время сильно приблизило меня к Серебряной. — Предположим, эта девочка, эта девушка, выросла, вернулась из Дании на родину и поселилась где-то вне Праги. Она уже взрослая, ее интересуют молодые люди. Об истории, случившейся в тридцать девятом году, она почти забыла. О сестре она, конечно, помнит всегда, но ненависть со временем подрастеряла свои шипы. И тут ее переводят работать в Прагу. Она знакомится с одним человеком, этот человек, в свою очередь, знакомит ее с неким редактором. А тот — с главным редактором. И этого главного редактора зовут именно так, как звали порядком уже подзабытого жениха сестры. Он известный литератор. Он избавился после Февраля от жены, которая могла бы помешать его карьере. Когда девушка однажды узнает все это на водной станции, она чуть не теряет сознание. А ведь незадолго до этого она проявила необычайное хладнокровие и спасла жизнь утопающему спортсмену. Не вяжется как-то одно с другим, верно? То есть, вяжется, но только при условии, что девушка, чуть не упавшая в обморок на пляже, и младшая сестра умершей шефовой невесты — это один и тот же человек. Если так, то становится понятным, что мгновенно воскресшие давние воспоминания вполне могли сильно разволновать ее. И она действительно едва не лишается чувств. Правильно?
Кровь в висках у меня стучала так, что, наверное, этот стук должна была слышать и она, и ее кот, который как раз сердито фыркнул. Среди облачка лица барышни Серебряной снова появились два черных-пречерных кружка. Это она открыла глаза, все это время остававшиеся закрытыми. И я продолжил историю, которую никак нельзя было назвать вымыслом: