Ловец облаков - Страница 40
Рука нащупала ткань, не сразу нашла карман. Забыл. Я в легкой старой курточке без подкладки. Вынул на ощупь маленькую картонку, протянул, тут же сознавая, что делаю это напрасно.
— Что ты мне показываешь? — сказала она.
Завалялся, наверное, старый, выправлял я неуверенно мысль. Таких теперь нет. Надо поискать новый, бумажный. Хотя ведь и он не годится. Теперь — это когда? Стоило все таки отвечать покладисто, не возмущаться, я мог не так сориентироваться, допустить ошибку, худшую, чем безбилетный проезд.
Наконец все-таки открыл глаза. В вагоне включилось тусклое освещение, воздух за окном сразу сгустился. Замедляли ход силуэты зданий, закат просвечивал сквозь квадраты окон. Тени огней пробегали по желтым планкам скамеек, по лицу женщины, делая его молодым и как будто вправду знакомым — если бы оно не было нарисовано поверх настоящего.
— Рассеянность, — признал, пожимая плечами. — Билет-то я взял, но перепутал в спешке платформу, сел не на тот поезд, проехал свою станцию. Надо теперь возвращаться.
— Это куда еще возвращаться?
— К себе, — вспомнил я.
— Остришь, — усмешка дрогнула на губах, накрашенных до черноты. — Все. Считай, приехал.
Я пожал плечами: как скажет. Она встала и, не оборачиваясь, пошла. Я, помедлив, двинулся вслед за ней.
Поезд, вздрогнув, остановился, из переходной гармошки дохнуло блевотиной. Лишь в следующем вагоне я сообразил, что могу выскочить в открытую дверь, никто бы не удержал, женщина даже не оглядывалась. Вагон освещен был лишь фонарями заоконной платформы. Она успела на ходу снять жакет, светлая блузка в неверном свете переливалась муаровым узором. На крайней скамье кто-то спал, прикинувшись кучей тряпья. Слышалась музыка из приемника, компания теней продолжала пировать, хотя остановка была, похоже, конечная.
— Эй, дорогой, присядь с нами, — кто-то придержал меня за рукав. Пахло нарезанным луком, холодной курицей и огурцом.
— Не могу, — я сглотнул невольно слюну и тут же подумал: а почему не могу?
— Почему не могу? — подтвердил голос. Рука уже протягивала мне стаканчик — бумажный, но запах хорошего коньяка был неопровержим. — Когда у друзей праздник — не обижай.
Кавказский акцент обладает необъяснимой способностью сделать обращение дружелюбным, но едва уловимый полутон отделял интонацию от угрожающе оскорбленной. Почему, в самом деле, нельзя было за держаться, утолить голод, выпить, захмелеть вместе с людьми, способными жить легко, как хотелось бы самому, но все время не удавалось, с ними запеть, растроганно лобызаться, не думая ни о чем, хотя бы на время — а там, словно переключив стрелку, свернуть, может, на какой то другой путь, в края неизвестных возможностей, несостоявшихся встреч, неосуществленных желаний?
— Женщина, понимаешь, ждет, — невольно подладился я под акцент и показал движением головы. Она уже исчезала за выходной дверью, вовсе не дожидаясь меня. Но не найти было объяснения более убедительного.
— А, женщина, извини, — кавказец понимающе ослабил хватку. Упущена была возможность (который раз? не первый и не последний) приобщиться к беззаботности праздника, к жизни, скрытой в полутьме, но понятной больше, чем необходимость следовать за этой женщиной. Дальше, минуя чье-то копошенье, пыхтенье (высветилось пятно оголенной белизны), в черноту очередного перехода.
Вагон за ним имел вид служебный, половина его была отделена перегородкой, к стенам с двух боков жались скамьи без спинок. На одной сидел понурый чело век, щеки в седой щетине, потные пряди прилипли к лысине. Она сделала знак, чтобы я подождал здесь, прошла за перегородку. Открывшаяся дверь отозвалась немазанным визгом, похожим на болезненный крик.
Небритый на противоположной скамье вздрогнул, поднял голову.
Затяжной, мутный взгляд сфокусировался, прояснел. Мятые губы шевельнулись вначале беззвучно, пробно.
— Ты?! — выговорил, наконец. — Тебя-то зачем притащили? Они не имеют права, срок давности уже истек. — Смотрел, напрягая на лбу морщины. Седые пучки из ноздрей, краснота слезящихся, воспаленных глаз. — О господи!.. Возможно ль, что опять я сам не свой? — В голосе неожиданно проявилась актерская дрожь. Испачканный мятый пиджак, черная тряпица, бывшая когда-то артистическим бантом, размякнув, свисала с несвежего воротничка. — Почему ты так смотришь? Помнишь, я читал здесь с эстрады, в парке? «А поворотись-ка, сын! Экий ты смешной какой!»… Конечно, время всех изменило. Но в тебе осталось… я, как сейчас, вижу, — расширенные зрачки снова расслабились, он смотрел сквозь меня. — Сидел вот так же на скамейке и плел венок из одуванчиков. Из одуванчиков. Как девочка. Нет, лучше, нежней девочки. Нежная кожа, припухлые, яркие губы…
Дрожащие пальцы потянулись ко мне. Запах немытого тела коснулся ноздрей. Тошнота, похожая на детский испуг, поднялась из живота. Я невольно отстранился.
— Извините, но я не понимаю, о чем вы говорите. Я вас не помню.
Проехавший мимо состав отозвался в вагоне дрожью расслабленных сочленений. Рука опустилась.
— Это правильно, — он пожевал губами. — Не понимал, значит, не могу помнить. Так и держись. Доказать ничего нельзя. Только бы нас не мучили. Позволяли жить хоть тайком в своем мире. В мире чистой любви, искусства, поэзии, красоты. — Он поднял подбородок: — От низшего, земного, к высшим сферам влечет меня моя любовь во сне. Нет, говорят, признавай правду! Ты не хочешь признать правду? Надеешься спрятаться где-то у себя там? Чтец-декламатор, актеришка долбанный. Мы тебя оттуда достанем. Мы тебя вылечим. Мы тебя заставим признать правду. Покажем, кто ты на самом деле такой. Когда превратят тебя в кучу мяса, в помоечную собаку, в грязь, в дерьмо. Прости, что я перед тобой так выражаюсь. И тронут брезгливо носком сапога: понял, падаль, кто ты? Избавился от галлюцинаций? Теперь признаешься? Ужас в том, что реальности отрицать нельзя. Реальность — вот она, ты сам видишь. Но отказаться от своего — значит стать тем, что они хотят из тебя сделать. Они не могут, не должны знать, что это такое: жизнь, в которой присутствовал ты, мое чувство, безнадежность, невыразимость. Ты сам мог об этом не подозревать…
— Простите, — сказал я, подбирая слова, которые могли бы подействовать на сумасшедшего, — не обижайтесь, но, пожалуйста, хватит. Я не хочу вас обидеть. Меня тошнит, может, от пирожка, который я время назад съел. Это что-то физиологическое. Но я не могу ничего поделать. Вы говорите как будто обо мне, но я этого не знаю. Со мной этого не было, понимаете? Тот, о ком вы говорите — это не я.
— Как ты сказал? — сумасшедший на миг замер. — Обо мне, но не я? Это идея! Это можно считать решением. Ничего не оспаривать, не отрицать. Захотят тебя ткнуть носом: но вот, здесь же написано, это о тебе, ты сам подтверждаешь, от своего имени? Пусть, скажи, обо мне, но это не я. Это их озадачит. Как это о тебе, но не ты?.. ха-ха-ха…
Он снова вздрогнул, оборвал смех. Дверь на этот раз открылась неслышно. В проеме, для устойчивости расставив ноги, стоял человек в милицейском расстегнутом кителе. Фуражка сдвинулась косо, на груди белой нательной рубашки открывалось пятно цвета пива или мочи.
— Что, встреча старых знакомых? — удовлетворенно прокомментировал молчание. — Вечер приятных воспоминаний? Давно его знаешь? — обратился он ко мне.
И этот на ты. Актер посмотрел на меня испуганно, умоляюще.
— Я его не знаю, — пришлось сглотнуть невольный комок, чтобы высвободить голос. — И попрошу вас…
— Незнакомы, значит, — не стал меня дослушивать милиционер. — Ну конечно. Он с тобой знаком, а ты с ним нет. А может, постараемся, вспомним? Подсел кто-то однажды на скамеечке в парке? Да? Расстегни, покажи, мальчик, что у тебя? Или как-нибудь по-другому? Да не стесняйся, интересно же послушать, с подробностями. Ну? Будем молчать? Документы! — рявкнул вдруг изменившимся тоном.
— Какие тебе документы? Что ты дурь порешь? Он со мной пришел, — женщина показалась за его спиной, поправляя волосы, блузку. Краска с лица была стерта, она улыбнулась мне. Я готов был узнать — еще не ее, но эту улыбку. — Пропусти, — попробовала протиснуться мимо него, держа перед собой кошелку. Он боком прижал ее к косяку двери. Она охнула.