Литературоведческий журнал №35 / 2014 - Страница 16
Нужно помнить: во-первых, Печорин скрытен, во-вторых, он не способен на искреннюю дружбу. И в этом не его вина, а его беда. Собственные переживания центральный персонаж романа скрывает даже от себя самого. Так происходит, когда он описывает слезы отчаяния, вызванные потерей Веры, которую не смог догнать, загнав своего коня: «Попробовал идти пешком – ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и, как ребенок, заплакал.
И долго я лежал неподвижно, и плакал, горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хлоднокровие – исчезали как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.
Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горящую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? – ее видеть? – зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.
Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок» [с. 301–302].
Причиной слез, причиной душевной слабости не были, конечно, «расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок». Но признаться себе в этом Печорин не хочет.
Внешние проявления Печориным сердечности и дружбы ничего не значат; точнее, они – знак отсутствия истинного расположения и хоть какой-то привязанности. «Мы обнялись» [с. 237] – так он ведет себя при встрече с Грушницким. А настоящие отношения таковы: «Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых дружеских отношениях. <…> Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас не сдобровать» [с. 238].
Зато доктор Вернер Печорину действительно близок, и его симпатией главный герой по-своему дорожит – настолько, насколько может дорожить чувствами другого человека. Но прощаются они холодно и отчужденно: «Он на пороге остановился, ему хотелось пожать мне руку… и если б я показал ему малейшее на это желание, то он бросился бы мне на шею; но я остался холоден как камень, – и он вышел» [с. 302].
Печорин не просто не способен на истинную дружбу, он отметает самую ее возможность, ибо не верит в равные отношения, считая дружбу господством одного над другим: «<…> Я к дружбе неспособен. Из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается <…>» [с. 243].
Философское и моральное кредо героя романа выражено отчасти в признании, содержащемся в повести «Княжна Мери»: «<…> Я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха – не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость. Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви» [с. 265].
Простодушный и недалекий Максим Максимыч для Печорина, естественно, не может стать ни предметом живого интереса, ни объектом изощренного и жестокого психологического эксперимента, целью которого являются господство, подчинение или месть и уничтожение (как это по-разному проявляется по отношению к княжне Мери, Вере, Бэле или Грушницкому). Для Печорина даже минимум расположения, проявленный при последней встрече со штабс-капитаном (с которым связаны тяжелые воспоминания о горькой судьбе Бэлы), значит уже много. Кажется, здесь мы встречаемся с редкой ситуацией, когда Печорин действительно выражает естественное, хотя и слабое расположение к собеседнику – как «эхо», отклик живейшего, но несколько навязчивого дружеского настроя со стороны штабс-капитана. На Максима Максимыча печоринские поведенческие стратегии господства-подчинения не распространяются. Впрочем, по-видимому, нельзя не учитывать и присутствия при беседе «странствующего офицера»: фигура непрошеного соглядатая так или иначе не может не модифицировать поведение Печорина, неизменно стремящегося ускользнуть от стороннего взгляда и от попытки стать объектом наблюдений и разгадывания.
Как известно, и характер, и даже портрет Печорина сотканы из отчетливых противоречий. При этом образ центрального персонажа романа вбирает в себя многие признаки, присущие другим героям, но не уподобляется ни одному из них56. По справедливой мысли И.А. Гурвича, «структура “Героя нашего времени” не просто допускает возможность предположительных, вариативных истолкований изображаемого характера – это допущение доведено до эстетической непреложности»57. Эпизод последней встречи Печорина с былым сослуживцем и начальником эту мысль подтверждает. И, что по крайней мере несомненно, не дает оснований для однозначных морализаторских и упрощенных заключений о характере центрального персонажа романа.
В.Г. Белинский и лермонтовское направление в русской литературе 1840-х годов
В статье делается вывод о том, что Белинский, говоря о существовании в русской литературе особого направления, связанного с творчеством Лермонтова, не только не определил его сущность, но фактически приписал Гоголю «лермонтовскую» составляющую «натуральной школы».
Ключевые слова: литературное направление, теория литературно-художественного развития, литературный процесс, «реальная поэзия», национальное своеобразие литературы.
Kurilov A.S. V.G. Belinsky and the Lermontovian trend in the Russian literature of the 1840th
Summary. The article deals with the views of Belinsky on Lermontov. It is argued that Belinsky when he had been spoken about the Lermontovian trend in the Russian literature did not define its meaning and associated with Gogol the contribution to the «natural school» that had been done by Lermontov.
Понятия «литературное направление» во времена Белинского не было. Было понятие «направление в литературе», означавшее «стремление литературы… выражать предназначенную ей идею», которая «давала характер всем или, по крайней мере, весьма многим произведениям ее в известное, данное время». Когда кончался «период одного направления, когда выражена предназначенная идея, тогда часто случается, что первый могучий смельчак указывает литературе направление новое»58.
Это была оригинальная теория литературно-художественного развития, которую изложил Кс.А. Полевой в статье «О направлениях и партиях в литературе» и на которую в своей деятельности опирался Белинский: другой теории процесса литературно-художественного развития в науке о литературе тогда не было. И говоря о «лермонтовском направлении», мы, согласно этой теории, будем иметь в виду именно «направление», какое «указал» нашей литературе поэт. Правда, Белинский в этом отношении более категоричен: не «указал», а «дал», как, впрочем, «давали» нашей литературе и другие «могучие смельчаки», начиная с М.В. Ломоносова.
Вопрос о «направлении», связанном с творчеством Лермонтова, у Белинского возникает спустя три года, после гибели поэта, и занимает его сравнительно недолго – с декабря 1844 по декабрь 1845 г., к тому же не непосредственно с самим Лермонтовым, а в связке с Гоголем и Пушкиным.