Литературоведческий журнал №34 / 2014 - Страница 10
В редакторском «Комментарии» в журнале «Крайтерион» за август 1927 г. Элиот уже на языке публицистики вновь привлекает внимание к угрозе, исходящей от России, обращаясь все к той же мифологеме русского варварского ориентализма: «<…> самым значительным событием военного времени стала Русская революция. Именно Русская революция заставила взглянуть на положение Европы (говоря словами Валери) как на небольшой, изолированный мыс на западной оконечности азиатского континента71. И это осознание, похоже, может дать начало развитию нового европейского мышления»72. Таким образом, «русские» строки из «Бесплодной земли» стали своеобразной точкой отсчета для развития целого направления социокультурной критики Элиота. Следует отметить, что «русская идея» Элиота во многом развивалась в рамках его «европейской идеи».
Стоит добавить к сказанному выше, что и другие аспекты поэтики «Бесплодной земли» могут рассматриваться в контексте творчества Достоевского. Прежде всего это относится к урбанистическому дискурсу поэмы: создание образа города-фантома, апокалиптические, мистические видения, мифологизация речного пространства (Нева–Темза) и т.д. Любопытным представляется также рассмотреть «лондонские» тексты Достоевского («Зимние заметки о летних впечатлениях») и Элиота с точки зрения взаимодействия трансцендентального и социального, петербургский текст Достоевского и лондонский Элиота в их генетическом сродстве через Ч. Диккенса (по первоначальному замыслу названием поэмы Элиота служила цитата из «Нашего общего друга» Диккенса) и т.п. Персонажную систему поэмы также отличает масштабность и широта, присущие романам русского писателя (от проститутки до пророка, от представителей высшего света до люмпенов и т.п.). Невротические монологи героини из второй части поэмы «Игра в шахматы» являют собой пример «достоевщины» в расхожем понимании, отражающем культурные стереотипы эпохи (ср. со строкой из черновика – «Русские возбуждали ее истерические припадки»): «Все действует на нервы. Все. Останься. // Скажи мне что-нибудь. Ты все молчишь. // О чем ты думаешь? О чем ты? А? // Я никогда не знаю. Впрочем, думай»73. Все эти параллели заслуживают специального исследования.
В литературно-критических работах Элиота («Бейль и Бальзак», 1919, «Лондонское письмо», 1922, в «Кларковских» лекциях, 1926, вошедших позднее в издание «Виды метафизической поэзии», «Современный английский роман», 1927, и др.) Достоевский рассматривается не только в парадигматике «азиатского» хаоса и психологического ребуса, но и в контексте метафизического типа литературы, как романист-новатор, создатель особого типа художественной реальности. Эти критические работы свидетельствуют не только о прекрасном знании материала, но и высокой степени вовлеченности Элиота в процесс обдумывания причин притягательности творчества русского романиста, его писательской техники, способов художественного освоения реальности, значения его открытий для развития европейской литературы и т.п.
В своей работе «Бейль и Бальзак», являющейся рецензией на второй том «Истории французского романа до конца XIX в.» Дж. Сейнтсбери, опубликованной в журнале «Атенеум», Элиот сравнивает природу фантастического в романах Бальзака и Достоевского: «Никто не станет спорить с тем, что Достоевский обладал воображением, не уступающим бальзаковскому, некоторые из его описаний еще более невероятны. Но это абсолютно иной тип воображения, сориентированный на другие цели. Если рассмотреть наиболее захватывающие “полеты” воображения в произведениях Достоевского, то можно обнаружить, что они являются проекциями, продолжением реального, видимого: в заключительной сцене “Идиота”, галлюцинациях в начале той же книги, в “Преступлении и наказании”, даже (хотя это и не бесспорно) в сцене разговора Ивана Карамазова с чертом, точкой отсчета у Достоевского всегда является человеческий мозг, функционирующий в окружающей человека среде, и та самая “аура” лишь становится продолжением ежедневного опыта человеческого сознания, претерпевающего редко встречающиеся, экстремальные, мучительные состояния. Эти сцены выглядят фантастическими именно потому, что большая часть людей неосознанно проживают собственные страдания в подобных ситуациях. Достоевский всегда идет от реальности, как и Бейль; он только еще дальше продляет реальность в определенном направлении. У Бальзака это фантастический элемент другого рода: это не расширение реальности, а некая атмосфера, наброшенная на реальный мир непосредственно рукой творца»74. Заметим, что и элиотовские «фантасмагории» в той же «Бесплодной земле» также всегда являются «продолжением», «расширением» конкретной окружаюшей реальности, хорошо знакомой автору и читателю. Например, эпизод на Лондонском мосту, где толпа клерков, спешащих на работу по реально существующему маршруту (Кинг-Уильям-стрит, церковь Сент-Мери Вулнот – все это непосредственно окрестности Ллойд-банка, в котором служил Элиот, существующие по сей день), трансформируется в сонм дантовских душ «ничтожных» у врат Ада, а сам мост является эзотерическим символическим переходом от жизни к смерти: «Призрачный город, // Толпы в буром тумане зимней зари, // Лондонский мост на веку повидал столь многих, // Я и не думал, что смерть унесла столь многих. // В воздухе выдохи, краткие, редкие, // Каждый под ноги смотрит, спешит // В гору и вниз по Кинг-Уильям-стрит // Туда, где Сент-Мери Вулнот часы отбивает // С мертвым звуком на девятом ударе»75.
В элиотовской литературной критике Достоевский всегда рассматривается в контекcте западноевропейской литературы. В «Лондонском письме», опубликованном в августе 1922 г. в нью-йоркском журнале «Дайал» (серия из восьми «писем», повествующих о культурной жизни Великобритании), творчество Достоевского представлено как органичная составляющая современного литературного английского ландшафта. Обозначая несколько типов современного британского романа, Элиот, в том числе, выделяет «достоевский вид романа» («Dostoevsky type of novel»): «Все романисты представляют собой опасные модели для своих собратьев по перу, но Достоевский – русский, известный нам только по переводам, особенно опасен. Использовать его метод позволительно только тогда, если вы видите вещи таким образом, какими их видел сам Достоевский. При этом я бы не решился умалять значение великого писателя, обращаясь к судьбе его наследия. Одной из причин притягательности Достоевского для английского читателя является то, что он, кажется, подпадает под общепринятое определение гения; т.е. он обладает неограниченным даром творить без особых усилий»76.
В лекциях под названием «О метафизической позии XVII в., о Донне, Крэшо и Каули» (1926) Элиот несколько раз обращается к имени Достоевского. В частности, рассуждая о том, что направление исканий человеческого разума изменялось от «онтологического к психологическому», Элиот замечает: «Не только направление поисков; а скорее даже, как бывало в иные времена, само устройство человеческого разума менялось, чтобы приспособиться к восприятию новых категорий истины и новых оснований мысли. Как неоднократно отмечалось, состояние умов, соответствующее определенному научному знанию, появлялось ранее самой науки. В этом смысле Дидро “предвосхитил” Дарвина; Достоевский, как часто говорят, хотя это менее очевидно, предвосхитил Фрейда; фантазии Леонардо, труды алхимиков также можно отнести к разряду смутных предвестий»77.
Творчество Достоевского неоднократно становилось своеобразной «путевой вехой» в размышлениях Элиота о природе «метафизического» искусства. И как явствует из его письма леди Оттолин Моррелл от 30 ноября 1924 г., размышления о природе творчества Достоевского, Данте и Дж. Чапмена приводят Элиота к новым поворотам и художественным открытиям в собственной поэзии: «Мне приятно, что Вам понравились стихотворения, они являются частью большего произведения, над которым я в данный момент работаю (я изложил его основные идеи в лекции о Чапмене, Достоевском и Данте, прочитанной мною в Кембридже) и которое является своего рода подступом к еще более революционной вещи, где я пытаюсь экспериментировать»78. Произведения, упоминаемые Элиотом в этом письме, – поэма «Полые люди» (1925) и драматический фрагмент «Суини-агонист» (1926–27). Это письмо Элиота, как и его неопубликованная работа «Оставшийся без внимания аспект Джорджа Чапмена» (1925), в которой представлены основные положения кембриджской лекции, позволяют увидеть еще один новый ракурс видения данных текстов (уже с позиций творчества Достоевского).