Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928) - Страница 3
Мариэтта Шагинян предполагает, вероятно, что она написала крайне революционное произведение. Все ее восторги – комиссару, все презрения – контрреволюционеру-мужу («он считает себя живым, как это принято среди современной эмиграции»). Но нам кажется, что революция и реакция во всей этой игривой истории решительно ни при чем. Все дело в том, что у товарища Безменова «прекрасная, юношески-стройная фигура», румянец на всю щеку и зубы, как у белки. Господин же Зворыкин дряхл и немощен, да вдобавок еще жуликоват.
< А. Яковлев. – «Лучший звук» Ю.Терапиано>
Об Александре Яковлеве мне уже приходилось говорить. Это, как и П.Романов, один из тех писателей, которые в нашей литературе общеизвестны задолго до революции, но держались на вторых ролях, пописывали в провинциальных изданиях, изредка в столичных толстых журналах, ничем не выделялись и ничьего внимания на себя не обращали. «Скромный, честный труженик», «ценный работник на ниве печатного слова», «чуткий бытописатель» — вот выражения, которые таким писателям обыкновенно применялись. Подражали они то Горькому, то Бунину, иногда довольно удачно. Но дальше подражаний не шли.
С революции положение изменилось. П. Романов — по праву или нет, вопрос другой — один из первых по известности и распространению книг. А. Яковлев слегка отстал от него, но тоже пробирается в передние литературные ряды, они принадлежат к той бытовой, традиционно-натуралистической группе писателей (сборники «Недра», «Никитинские субботники» и Др.), на которую недавно напал Андрей Белый…
Яковлев в первые годы революции увлекся Пильняком и другими тогдашними корифеями. По выпускаемому им теперь собранию сочинений интересно проследить развитие его. Это тем легче, что Яковлев всюду проставляет даты. В 1919, 20 и приблизительно до 22 года Яковлев усиленно украшает свою прозу лирическими отступлениями, оговорками, эффектными образами, всей вообще обязательной в то время пильняко-серапионовской стилистической патокой. Его повесть «Повольники» — вещь неудачная, но все-таки не совсем заурядная — этим переполнена. Недоумеваю, как могло хоть на один лень это кого-нибудь прельстить, кому-нибудь нравиться. Но ведь нравилось, — это несомненно, и не только нравилось, а даже вызывало жаркие «литературные дискуссии» о новом прозаическом стиле! Для иллюстрации того, о чем я говорю, приведу пример.
По ходу повести Яковлеву нужно сказать: «Настала война», «была объявлена война», – или что-нибудь в этом роде. Он пишет:
«Пришел день, и по всей великой стране из края в край прошла высокая костлявая женщина с сумрачными глазами, одетая во все черное; она постучала во все окна и сказала короткое слово:
– Война».
Потом настает революция:
«Пришел день, когда женщина с тонкими поджатыми губами, вся в красном, прошла из края в край всей страны и стукнула во все двери:
– Революция».
Невыносимо! Можно испортить самый глубокий замысел такими плоско-фальшивыми образами. И «Повольники», в которых особой глубины не было, оказались испорченными.
Очень медленно Яковлев освобождается от этого налета. Сказать, что он возвращается к прежнему способу письма, было бы не совсем верно и, пожалуй, умалило бы достоинства тех вещей, которые Яковлев печатает теперь. Часто случается, что художник, окунувшись с головой в болото модных приемов, увлекшись недолговечными «достижениями», их затем сбрасывает. Почти всегда в таких случаях он выходит на Божий свет с обновленным опытом, с новой разборчивостью, более острой, чем прежде. Он больше не отрицает огулом всего старого, но он видит пыль и мусор, скопившийся в старом. Так раскаявшийся, смирившийся поэт-символист, вновь обратившийся к простоте, не похож все же на поэта-восьмидесятника. Простота его другого качества, она омыта, освежена. Так и последние повести Яковлева не похожи на рядовую беллетристику из сборников «Знания», например. Они значительно чище, в них нет клише.
Из повестей, собранных в двух томах собрания сочинений Яковлева, выделяется «В родных местах». О ней-то я и писал недавно в «Звене». Перечтя ее, выносишь то же впечатление подлинной одаренности автора. Очень хороша у него графская семья, вернувшаяся в свою разоренную деревню: верно психологически, правдиво в смысле бытовой передачи. Никакой тенденциозности — ни вправо, ни влево. В последнем сборнике «Недра» помещен новый рассказ Яковлева «Дикой», еще более удачный, чем «В родных местах», но, пожалуй, менее самостоятельный, слегка «под Горького». Дикой — молодой лесничий, темный парень, звереныш, сбитый с толку революцией. Горьковская тема, по-горьковски она и разработана. Но ведь если заимствовать, то лучше уж у Горького, чем у Пильняка! Да и неизвестно, заимствование ли это. Возможны и другие объяснения: писатель большого дарования яснее слышит тему времени, голос времени, дух его и отчетливее передает то, что слышит. Те, кто помельче, прислушиваются к тому же и то же передают, но слабее. Отсюда видимость подражания. Литература похожа на хор. В хоре голоса не подражают один другому, но мелодия ведется верхними голосами, а остальные этой мелодии сопутствуют. Едва ли поэты поголовно подражали Пушкину или Боратынскому. Однако есть нечто ощутительно-общее у всей плеяды. То же можно сказать и о «перепевах Блока», в которых часто упрекают наших современников. То же относится к подражателям Бунина или Горького.
Юрий Терапиано, один из даровитых парижских молодых поэтов, издал сборник стихов «Лучший звук». В сборник включено десятка два отдельных стихотворений и поэма «Невод».
Терапиано нельзя назвать ни учеником, ни последователем Гумилева, но его родство с Гумилевым несомненно. Скажу больше: ни один из ближайших продолжателей Гумилева так его не напоминает, как этот парижский стихотворец. Образ Гумилева всем известен. У Терапиано есть Гумилевская бодрость, мужественность, даже характерная Гумилевская простота – не литературная, а внутренняя, умственно-душевная.
Как и стихи Гумилева, стихотворения Терапиано живут не отдельными строчками, а только в целом. Отдельных строк не запомнишь, не повторишь. Ни звуковой прелести, ни остроты выражения у него нет, как не было их и у Гумилева. Но в стихотворении всегда сведены концы с концами, и всегда оно что-то выражает. Стихи Терапиано часто бывают слабы, но о них не скажешь «набор слов», как скажешь это о доброй половине современных стихотворений, иногда волшебно-талантливых.
Короче, у Терапиано есть дар композиции, самый редкий, кажется, из всех даров, которые нужны поэту, совершенно отсутствующий у некоторых гениальных стихотворцев.
Работы над дарованием у Терапиано незаметно. Бледноватые прозаические заметки, разбитые на короткие строчки, кажутся ему достойными напечатания. В стихах, где виднее творческое усилие, он тоже довольствуется немногим. Он ищет скорее звука и бряцания, чем внутренней спаянности стиха. Он чувствует влечение к той мертвенно-холодной крепости, которую критика, может быть, и назовет «прекрасной, строгой формой», но о которой каждый поэт знает, что это ходячая разменная монета, безличная оболочка, в полном смысле слова пустое место:
Но даже и в таких, вялых до крайности, строфах Терапиано есть жизнь. Они не механичны, не разваливаются по частям.
Тема Терапиано — та, о которой мечтал Байрон в «Беппо»: сентиментальный ориентализм, К этому примешивается воинственность.
Поэма «Невод» показалась мне слабее отдельных стихотворений. Этот опыт переложения в стихи гностических откровений заранее был обречен на неудачу. «Не такие царства погибали». Не такие силы на подобных опытах срывались.