Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928) - Страница 21
< «СОЛНЕЧНЫЙ УДАР» И. БУНИНА >
Каждую неделю мне приходится прочитывать две-три новые книги: романы, рассказы – местные и советские. Совершенно ясно, что не может ежедневно появляться несколько талантливых, художественных, одним словом – «хороших» книг. Никогда и нигде этого не бывало. Появляются, большей частью, ремесленные издания. Но это часто упускаешь из виду; раскрывая книгу, надеешься: в ней «что-то» найти, прочитываешь сорок, пятьдесят, сто страниц — и, зевнув, откидываешь в сторону. Иногда приходит в голову: не во мне ли вина? Не я ли перестал интересоваться литературой, любить ее — отвык, отстал? Думаю, что это чувство многим знакомо: «ничего не нравится».
Но вот выходит «настоящая» книга, — и сразу оживает интерес, любовь, читаешь ее не отрываясь, не заглядывая, сколько еще страниц осталось до конца, не думая, что можно было бы об этой книге написать. И когда после такой книги вспоминаются какие-нибудь Клычковы или Пономаревы, то становится ясно, почему над Клычковым казалось, что «пропал интерес к литературе». Не к литературе не было интереса, а к литературщине — бездушным, мертвым, лживым словесным упражнениям.
Таким «утешением в сомнениях» показалась мне новая книга Бунина «Солнечный удар». Признаюсь сразу: я не нахожу нужных слов, чтобы передать свое впечатление от нее. О Бунине в последнее время много писали, и писали так восторженно и однообразно, что повторять то же самое не только бесцельно, но почти неловко. Да, чудесная книга, чудесный язык, свежесть, точность, яркость, непосредственность — все это так. Но в сущности, это — не все, и остается в последних вещах Бунина что-то неуловимое, что ни в описания природы, ни в «чудесный язык» не укладывается и что дает этим книгам очарование. Но об этом «неуловимом» очень трудно говорить.
Обыкновенно писатель в юности острее и уже по темам, чем в зрелости, обыкновенно в юности он увлечен стихами, говорит о любви, о смерти и роке, и только много позднее, устав, притупив зрение, но, расширив кругозор, становится внимательнее к здешней, повседневной мелкой жизни, превращается в бытописателя и «бессмысленные» полудетские мечты забывает. К сожалению, это большей частью бывает так. До возраста умственной зрелости человек не доносит живым того, что тревожило его в молодости.
Бунин — редкий пример обратного. Он начал с быта, в плену у Чехова. Но мало-помалу, медленно и постепенно, он отвернулся от него как от чего-то «недостаточно интересного» и в последние годы обострил и сузил свое творчество до крайности. В каком-то смысле он стал моложе, чем был двадцать пять лет тому назад. Его ум сделался искушенней и требовательней, опыт обогатился, и в соединении со «второй молодостью» души это дало удивительный расцвет бунинского творчества. У Бунина осталась сейчас только одна тема — любовь. С такой великой, жадной и в то же время просветленной страстью никто, кажется, в русской литературе о любви и не писал. Вспомните мучительную сладкую гибель Мити, прочтите в новой книге «Иду, или рассказ «Солнечный удар» — давший название всему сборнику. Все в жертву любви, — как бы «все в жертву памяти твоей». И от любви эти рассказы освещены непонятным, тончайшим светом, насквозь пронизаны им. В книге есть не только мастерство, умение, искусство, вдохновение – в них есть счастье . Лев Толстой говорил о «ни с чем не сравнимом счастье любви» и о том, что только музыка способна объяснить его. Это верно. Поэтому поставим здесь точку, не будем пытаться объяснить словами «счастье» бунинских рассказов.
Конечно, Бунин по-прежнему изображает людей, наделяя каждого из них отличными, живыми чертами, по-прежнему описывает природу. Но это у него все очевиднее и несомненнее становится только декорацией, фоном или как бы <увертюрой к огром>ной и торжественной теме. И признак его творческого «помазанничества» не в том, кажется мне, что он так отчетливо и своеобразно все изображает — это необходимо, но это не главное, — а в том, что он из-под тысячепудовых пластов бытописательства извлек и сохранил до времени истинной умственной зрелости, до «делового и трезвого» человеческого возраста — огонь бесполезного молодого «неистовства».
1927
< «САМОЕ ЛУЧШЕЕ» Н. АСЕЕВА >
Книжка стихов Николая Асеева неосмотрительно озаглавлена «Самое лучшее». Это избранные произведения поэта. Если бы он не предупредил, что лучше них у него ничего нет, можно было бы еще питать некоторые надежды. А так надежд не остается.
Кажется, Асеев пользуется в Москве авторитетом и считается одним из московских поэтических «мэтров». Умения его ловко писать стихи отрицать нельзя. Но поэт он просто «никакой», и более механического, никчемного мастерства, чем асеевское, нельзя себе представить.
Мне в последнее время случалось часто писать о Есенине – скорей отрицательно, чем сочувственно. Перечитывая теперь Асеева, я отчасти понял, чем вызван успех Есенина в России, несоразмерная слава его, любовь к нему. Есенин поэт незначительный, но, конечно, у него каждое слово живет, живет каждая строчка, и в книгах его, кроме бумаги и типографской краски, есть «что-то», самое главное. У Асеева и стихотворцев его типа, расплодившихся в России в невероятном количестве, кроме бумаги и краски, в книге нет ничего. Или есть: остроумие, изобретательность, находчивость. Кстати, Асеев гораздо остроумнее и находчивей Есенина. Но нет никакого основания, никакой причины писать стихи, и когда стихи написаны, нет никакого оправдания их существованию. Имажинисты, к которым принадлежал и Есенин, среди множества глупостей высказанных и напечатанных, провозгласили один «лозунг», которому нельзя не сочувствовать: «Надо вновь поэтизировать поэзию». Т. е. надо, чтобы поэзия опять стала поэзией, надо целиком восстановить в правах понятие вдохновения, утвердить незыблемость аксиомы «poetae nascuntur». В России все это было поколеблено и спутано Брюсовым, или, вернее, его слишком рьяными и несмышлены ми последователями. Брюсов ведь, после оскудения и серости восьмидесятых годов, заговорил лишь о том, что искусству писать стихи надо учиться. Участники его вообразили, что выучившись писать стихи, человек становится поэтом.
Асеев — один из отлично «выучившихся» и ничем все-таки не «ставших». В лучшем случае ему удается блестяще скопировать один из понравившихся ему образцов — Маяковского, или того же Есенина. Когда Асеев повествует о наркомах или исполкомах — это Маяковский. Когда он с пьяно-восторженной, истерически-любовной бранью обращается к некой «бровастой» красавице — это Есенин. Некоторые асеевские стихотворные формулы в России очень популярны и часто цитируются, например, характеристика «нэпа»:
Согласимся, что это остро сказано, неплохо «сделано». Это довольно высокого качества стихоплетство. Но это ничуть не поэзия.
P. S. Несколько слов стихотворно-технических: у Асеева на каждом шагу встречаются рифмы «глаза» и «казак», «иду» и «сундук», «нос» и «одно», и т. д., то есть мужские рифмы с отсутствием в одном из слов заключительной согласной. Читатель, несомненно, знает, что так пишут почти все теперешние стихотворцы. Это вошло в моду лет десять тому назад, не раньше, и сразу привилось. Как было не привиться облегчению, уступке! Белые стихи писать трудно, рифмы давно все найдены — и вдруг такое «завоевание», такое «достижение»! Достижение более чем сомнительное. «Нос» и «окно» похоже на рифму очень отдаленно, если же это ассонанс, — то скверный. Только искусственно-приученный, «натасканный» слух примет такое созвучие. Обратите внимание, что в стихах неопытных авторов оно никогда не встречается. Значит, естественно оно рифмой не кажется. Наоборот, в стихах неумелых всегда находишь созвучия, где различны опорные согласные, так называемые, cousonnes d'appui: яйцо и окно. Странно, что не в этом направлении наша поэзия стала искать выхода из «тупика рифмы».