Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928) - Страница 13
«Темная сила, мир без закона, мир, враждебный закону, Россия влечет к себе и поглощает все яды Европы». И дальше: «Россия вчера нам говорила: я есмь христианство. Завтра она скажет: я есмь социализм. Все враги строя и общества были один за другим учителями России: Руссо, Жорж Санд, Ибсен, Маркс, многие другие…»
Здесь обнаруживается уязвимость, спорность основного положения Вельтера. Правильно ли расовое определение некоего витающего над мирок «безумия» как «отравы» еврейской? Евангелие и «Капитал» — этого для доказательства слишком мало. Разве нет «безумия» в славянстве, помимо евангельских влияний, да и над всей арийской Европой разве не вьется иногда тот же огонь? В религиозно ослабевшей Европе он выражается не в прямой проповеди, а в поэзии. Поэтому он приемлемее, усладительнее. Но та же вражда между верхушкой и массой, которая якобы характерна для еврейства, — разве ее нет у арийцев? Европа ставит памятники своим «учителям», поэтам, изучает их творчество в академиях, но она палец о палец не стукнет, чтобы в чем-нибудь их послушаться. Это смешно и представить себе. Байрон, Шиллер, даже Сервантес, автор «самой великой и самой грустной книги в мире», Шекспир, у которого в одном только «Гамлете» можно вычитать такие вещи, что надо или все в мире перевернуть вверх дном, или считать «царя поэтов» простым пустомелей… Почти вся мировая поэзия мироразрушительна, точнее, общественно-разрушительна, хотя на «Капитал» ничуть не похожа, но Евангелию родственна во многом. Одно только исключение – Гете, и недаром его в Европе так исключительно выделяют и любят. Это щит, за который можно укрыться, это и вершина поэзии, и в то же время — государственность, порядок, разум, если угодно, «обывательщина», спокойствие, равновесие, по Вельтеру нечто типически-арийское, по Евангелию нечто глубоко грешное.
Пора кончать, и я вижу, что, начав одним, кончаю другим. Но ведь «беседа» — не научный доклад, и сводить в ней концы с концами не всегда обязательно. В сегодняшней беседе мне едва ли бы и удалось это сделать. Прошу извинения скорей не за беспорядок, а за выбор темы, которая в беседу не укладывается и в ней исказилась и умалилась.
< «СЧАСТЬЕ» А. ЯКОВЛЕВА >
Александр Яковлев «Счастье», Москва, 1926. На вид книга новая, название ее неизвестно. Но как большей частью случается с теперешними московскими книгами, ново только заглавие. Все включенные в книгу повести где-то уже были напечатаны, и не только в журналах — что было бы весьма законно, — но и в других сборниках того же автора, в ином соединении, с иными заголовками. Рекорд подобных проделок побит, кажется, Ал. Толстым. Сколько у него книг, сколько заглавий — не счесть. Иллюзия невероятной плодовитости. Не невероятна только ловкость рук, из десятка довольно тощих повестушек ухитриться сделать несколько увесистых книг, которые разнятся одна от другой форматом, ценой, названиями или порядком оглавления, но не содержанием. Вещи Толстого хоть запоминаются. Раскрывая его книгу, сразу знаешь, читал ли ты повесть, вчера называвшуюся «Голубые города», а сегодня совсем по-другому. Хитрость ему удается редко. Писатели помельче и поплоше в таких случаях счастливее. Иногда лишь на середине книги замечаешь, что, несмотря на пометку 1926, книга — старая. Смутно вспоминаешь, что все это где-то уже читал, – но настолько смутно, что какое-то сомнение остается. И без охоты дочитываешь «полузнакомую» книгу до конца.
Именно таков случай с книгой Ал. Яковлева «Счастье». В ней три повести. Одна из них, «Дикой» — вещь тяжеловатая, очень «под Горького», но недурная, — была, кажется, напечатана прошлой весной в «Недрах». Где и когда появились две другие повести, — едва ли кто-нибудь вспомнит. Но они не новы. Обе эти вещи значительно слабее «Дикого». Вероятно, А. Яковлев извлек их из старых своих запасов — и напрасно извлек! Яковлев в последние два-три года выделился как писатель умный и наблюдательный. Его недавняя повесть «В родных местах» совсем хороша. Обнищавшее графское семейство, приехавшее погостить в свою деревню, эта деревня и ее обитатели, разговоры, описание — все было в повести прекрасно. «Счастье» и «Ранний цвет» — беспомощные ученические упражнения.
В «Счастье» студент, пострадавший за передовые убеждения, по выходе из тюрьмы попадает к отцу, уездному врачу, в уездное безвыходное болото. Студент — идеалист. Ему тесно, душно. Никто его не понимает. Отец живет с любовницей. Невеста оказалась изменницей и пишет прощальное письмо, в котором объясняет, что не только разлюбила героя, но и в революции разуверилась… Словом, студент нигде не находит отклика своим благородным мечтам. Люди становятся ему ненавистны: темное, тупое зверье. По счастью, в городке случается пожар. Студент бросается на помощь обезумевшим жителям и в порыве самоотвержения прозревает: людей надо любить, надо для них трудиться.
Эта трогательная история разукрашена философическими разговорами вроде следующих:
Почему любовь к дальнему вам милее любви к ближнему? Может быть, дальний будет негодяем? В такой любви — фальшь. Люби человека, каков он есть. Затылок его люби, пятки его люби, запах его потных ладоней люби.
Подожди ты. А в чем смысл вот в этой жизни – глупой, обидной, злой? Ведь злой иногда, ты согласен?
Да, это ты прав. Иногда бывает зла. Но смысл есть в жизни. Я уверен. Вот живет много их. Печники, чиновники, штукатуры, мужики, тысячи. Родятся, как мухи, мрут, словно трава. Для чего бы? Но вот — когда-то в их роду будет один человек – один, может быть, в три столетия, один на десять тысяч родственников — один придет настоящий, в котором соединятся все стремления рода, вся сила…
И так далее.
«Ранний цвет» не лучше. Два студента живут вместе, в одной комнате. Нищета, скука. Внезапно появляется девушка «с чудесными, лучистыми глазами», умная, женственная, добрая, хорошенькая — короче сказать, совершенство — и просит одного из приятелей заняться с ней «по политэкономии». Конечно, оба студента влюбляются. Борьба, ссоры, взаимные обиды. Наконец, один из них торжествует.
«Он наклонился к ее уху и, волнуясь, зашептал:
— Я люблю вас.
Он увидел, как запылали ее ухо и щека, и крепко сжал ее руку. Она отвернулась еще дальше, словно хотела спрятать свое лицо. Но руки не отняла»
Вот и все. Об этой глупой повести не стоило бы я писать. Но мне хочется придраться к «девушке с чудесными глазами». Знаете ли вы ее, читатель, эту девушку? Помните ли вы Арцыбашева, Сергеева-Ценского, Скитальца, Каменского, Вересаева, «имя им легион», всех средних и ниже средних российских писателей, которые без этой славной, чудной, обаятельной «девушки» шагу ступить не могут? Конечно, традиция — дело почтенное. Тургенев и Гончаров «девушку» создали и таким образом указали путь… Но все-таки надо же знать меру. То эта Маня или Катя — курсистка с запросами, то она художница, алчущая «красоты», то барышня, то простая крестьянка — формы меняются. Но обязательно у ней смелая, открытая душа. Обязательны замечательные, пламенные или туманные глаза, волосы, большею частью «русые», небрежно «разметавшиеся» и в патетических сценах щекочущие щеку или лоб нерешительного героя, обязателен «глубокий грудной» голос… Русские писатели гораздо реже фальшивят в создании мужских образов, и в этих образах они менее однообразны. Чуть дело дойдет до женщины, до «девушки», они будто теряют власть над собой и принимаются описывать не то, что действительно живет и движется вокруг, а только то, что назойливо тревожит их любовные мечты.