Литературные беседы. Книга первая ("Звено": 1923-1926) - Страница 76
У русских писателей и, главным образом, у критиков есть странный вкус, принципиальное сочувствие ко всякому антиизяществу во внешности или форме. Если из двух стихотворений или рассказов одинакового уровня в одном говорится об орхидеях и маркизах, а во втором о портянках, то над первой вещью критик фыркает сразу, а над второй, пожалуй, задумается. Очень многие русские литературные судьбы только этим и объясняются. В сущности, если признать, что писатель ценен только знанием человеческой души и даром воссоздать человека, то совершенно все равно, или, во всяком случае, второстепенно, в какую обстановку он этого человека вводит. И, может быть, прежде всего, настоящий писатель узнается по равномерности, с какой он накладывает белую и черную, розовую и серую краски, по безразличию к внешней красивости или некрасивости, по признанию одинаковой пригодности во всем том материале, который дает художнику мир. В новой книге Всев. Иванова есть характерное лирическое отступление. Иванову надо описать бал в Париже:
«Бал! Ах, ты, какое дело! Та ли работа изобразить монгольские степи или, скажем, Самарскую губернию? Пустил бы я там лишний раз ободранного мужика или на худой конец во все мои краски раскрашенную мышь! А тут бал! Если по совету критика Правдухина, открывшего, что к такому способу прибегали Сейфуллина и Л. Толстой, показать видимое глазами героев… вполне можно, а вот ведь скучно.
Многое, милые мои, сейчас скучно делать оттого, что очень многое мы поняли!»
«Изобразить» бал Всев. Иванову скучно совсем не потому, что на балу он, вероятно, никогда не был, а по более серьезной причине. Он не писатель, а «описатель», не художник, а только декоратор. Бал ему эстетически неприятен и чужд. И хотя он «очень многое понял», ему все-таки не приходит в голову, что на парижских балах — все те же люди, что и в самарских степях.
Новая книга Всев. Иванова «Гафир и Мариам» состоит из семи рассказов. Все они из времени гражданской войны, действие их происходит в Сибири или пограничных с Сибирью областях. По сравнению с первыми рассказами В. Иванова они тусклее и мертвенней. Дикость и нескладность языка стали, по-видимому, приемом. Появились нелепые, столь излюбленные сейчас в России «замечания в сторону», вроде, например, такого:
«Гафир стоит под яблоней в самых лучших своих галифе (это говорится и про Гафира, и про яблоню, — ибо ветви ее, отягощенные плодами, свисли, как самые лучшие галифе)…»
Бытовая монгольщина приелась и уже не так удивляет, как прежде. А роста писателя, освобождения его души и помыслов от мелочей, возможности или хотя бы только стремления перейти из приготовительного класса в следующий — этого не видно и не чувствуется.
Роман Константина Шильдкрета «В землю Ханаанскую» — книга не плохая. Имя Шильдкрета мне было до сих пор совершенно неизвестно. С удивлением я прочел в списке книг «того же автора» с десяток названий: повести, романы, рассказы. Правда, все они помечены самыми последними годами. Но даже в современных советских журналах о Шильдкрете никто, кажется, не писал и не упоминал. Между тем это писатель несомненно талантливый, и книга его заметно выделяется среди множества выходящих сейчас в России произведений неизвестных авторов.
В «Земле Ханаанской» рассказывается о молодом еврее Кранкмане, нищем и забитом, живущем в глухом русском городишке и безотчетно мечтающем о наступлении «иной жизни». Он решается изменить родной вере, он достигает почетного положения в городе, почти богатства. Но тоску свою он не утоляет. «Иная жизнь» приходит только с коммунистической революцией.
Этот упрощенно тенденциозный конец портит роман. Конечно, я пишу это не потому, что лично сочувствую или не сочувствую коммунизму, а потому, что роман шире и свободнее того вывода, который ему навязан автором. В «Земле Ханаанской» есть проблеск религиозного отношения к жизни, сознания ее таинственности. С этими проблесками свести все дело к коммунизму, пожалуй, невозможно. Мне кажется, что автор делает это, поддаваясь чьему-то внушению, уступая времени и влияниям. Очень жаль.
В романе много беллетристически удачных черт, но много и грубых промахов. Однако дарование автора чувствуется все время, даже и в промахах. Одушевление, лихорадочная восторженность, смутно-страстный мессианизм некоторых страниц запоминаются и даже увлекают.
«Черный ветер» — роман Георгия Устинова гораздо слабее. «Красной армии посвящает эту книгу автор», — значится на первой странице. Удивительно, как стали распространены в нашей России «планетарные масштабы». Посвящает человек книгу — так даже не Троцкому или Буденному, чтобы подслужиться, а сразу всей армии. Значит, в представлении автора и роман его — целая эпопея. В действительности же «Черный ветер» — тощая книжонка, где описываются страдания коммуниста Позниткова, по несчастному стечению обстоятельств превратившегося из честного большевика в бандита, предводителя шайки. Описано все это крайне благонамеренно, языком «Красной газеты» и с красно-газетным революционным жаром. Герои делятся на добрых и злых: коммунистов и буржуев. Первые прославляются, вторые высмеиваются. Плохая литература, даже едва ли хорошая «агитлитература».
ПРИМЕЧАНИЯ.
ЛИТЕРАТУРНЫЕ БЕСЕДЫ 1923-1926
Под общим названием «Литературные беседы» в книгу вошли статьи Георгия Адамовича, публиковавшиеся в газете (позднее — журнале) «Звено» на протяжении пяти лет существования этого издания — с осени 1923 по лето 1928 года. (Перечень заметок иных жанров, опубликованных Адамовичем в «Звене», но не включенных в настоящее издание, приводится во втором томе). В тех немногих случаях, когда Адамович давал статье какое-либо название или подзаголовок, помимо обычных «Литературных бесед», авторское название оставлено в сборнике, в остальных случаях для удобства пользования текстом названия статей в угольных скобках даны составителем по аналогии с авторскими подзаголовками. Тексты печатаются по первым (и, как правило, единственным публикациям) с сохранением специфических особенностей, свойственных индивидуальной творческой манере Адамовича. К сожалению, сверить опубликованные тексты с рукописными оригиналами не представилось возможности, поскольку рукописи Адамовича «как-то распылились, словно исчезли в небытии, и это, пожалуй, огромный для зарубежной русской литературы урон».
(Бахрах А. Памяти Адамовича (К 10-летию со дня смерти) // Русская мысль. — 1982. — 28 февраля).
Прихотливая пунктуация Адамовича по возможности сохранена, проставлены лишь очевидно необходимые запятые, пропущенные Адамовичем или наборщиками.
Вмешательства в авторскую пунктуацию допускались составителем только в тех случаях, когда она противоречила современному правописанию настолько, что способна была изменить смысл сказанного, в таких случаях предпочтение отдавалось здравому смыслу.
Без изменений оставлены и неточные цитаты, очень частые у Адамовича, поскольку он все цитировал памяти, не утруждая себя проверкой, порой, возможно, изменяя текст намеренно, как до него В. Розанов. Без оговорок исправлены лишь заведомые опечатки и огрехи верстки, как всегда довольно многочисленные в эмигрантской периодике.
Примечания Адамовича к собственным текстам даются в подстраничных сносках, примечания составителя вынесены в приложение и носят преимущественно библиографический характер: приводятся в первую очередь сведения об изданиях и публикациях, упоминаемых Адамовичем, а также полемические отклики на его «Литературные беседы» в эмигрантской печати. Биографические сведения об упоминаемых лицах, чтобы избежать частых повторений, большей частью вынесены в развернутый именной указатель.