Литературно-художественный альманах «Дружба», № 4 - Страница 18
Евстигнеев кивнул и начал говорить, но не договорил и первой фразы. Оранжевое пламя взметнулось совсем рядом; с ревом, словно водопад, вниз ринулись кирпичи, балки…
Плохо соображая, Дзержинский соскользнул по каким-то доскам на землю и очутился возле убитой лошади. Сознание медленно возвращалось к нему. А когда мысли опять стали ясными, он попытался найти кабинет, где говорил с Евстигнеевым. Но ни кабинета, ни Евстигнеева, ни Шмыгло больше не существовало. В небе попрежнему шелестели снаряды и рвались там, где стояли пушки мятежников.
При свете разгорающегося пожарища Дзержинский поднял с земли наган, сунул его в карман и медленно зашагал к Чистым Прудам. Где-то слева били два пулемета, — там еще дрались. Прямо на тротуаре стоял броневик; красноармеец курил в рукав.
— Какой части? — спросил Дзержинский.
Красноармеец встал, из дверцы высунулось другое, доброе, курносое лицо. Оба напряженно всматривались в Дзержинского.
— Я — Дзержинский! Спрашиваю, — какой вы части?
Красноармеец быстрым тенорком ответил, — такой-то и такой-то.
— А где стреляют? — спросил Дзержинский.
— Та так, баловство уже! — ответил красноармеец. — Кончили мы с ними. Народу к нам много перешло, а которые не хотели, ну что ж…
— Хлеба у вас нет? — спросил Дзержинский.
Красноармеец с рвением поискал по карманам, слазал в машину, вытащил колючую горбуху, пахнувшую бензином. Дзержинский отломил, попрощался, пошел дальше. На Чистых Прудах четыре человека вели пленных, и Дзержинский услышал вдруг знакомый голос того самого водопроводчика, который показывал машине дорогу в штаб…
— Я тебе гаду разъяснял, — говорил водопроводчик, — я тебе советовал, — а ты что? Вот и добился до своей могилы…
К десяти часам утра листок со схемой организации мятежников лежал перед Дзержинским. Вокруг стола сидели чекисты, измученные волнениями за Феликса Эдмундовича, слухами о том, что Дзержинский погиб. Сколько раз за эту ночь они пытались прорваться в морозовский особняк! А он как ни в чем не бывало склонился над схемой, водит карандашом по бумаге, ясно, четко объясняет историю возникновения заговора «левых» эсеров, методы подпольной деятельности мятежников.
— Вопросов больше нет?
— Есть вопрос! — сказал Веретилин. — Вот тут на схеме проходит черта, переходящая в пунктир. Что она значит?
Дзержинский улыбнулся, но глаза у него оставались серьезными.
— Призыв к бдительности! — ответил Феликс Эдмундович. — Это та нить, которая нам пока неизвестна. Кроме тех, кого мы уже арестовали и допросили, кроме тех, кого арестуем нынче, остается еще враг. Законспирированный, осторожный, двуликий, готовый на любые чудовищные преступления против трудового народа, против партии, против нашего Ленина. Будем же бдительны.
Тихо отворилась дверь, вошел секретарь:
— Товарищ Дзержинский, Владимир Ильич просит вас приехать к нему.
Дзержинский поднялся, поискал фуражку, но вспомнил, что потерял ее ночью. Остановившись у дверного косяка, попросил:
— Фуражку бы мне какую-нибудь достать, а? И табачку кто-нибудь отсыпьте, — за ночь весь выкурил.
Б. Раевский
Рассказы о Бабушкине
После тринадцатимесячного пребывания в одиночной камере петербургской тюрьмы Бабушкин был выслан из столицы.
Маленький, круглый, как шар, жандармский чиновник прочитал ему длинный список — десятки городов и губерний, — в которых «поднадзорному Ивану Васильеву Бабушкину» отныне запрещалось жить.
Бабушкин слушал-слушал, потом насмешливо перебил:
— А на Северном полюсе можно?
Чиновник вскочил из-за стола.
— Поговори еще! — брызгая слюной, заорал он. — Или снова в тюрьму захотел? Где будешь жить?
Бабушкин выбрал Екатеринослав[1].
Была весна 1897 года. Вырвавшись из сырой, темной и затхлой тюремной одиночки, Бабушкин чувствовал себя словно в хмельном чаду. Он весь день-деньской радостно бродил по Екатеринославу, подолгу слушал пение птиц в городских садах. Заходил в трактиры, чайные, на базар. Отвыкнув от людей, жадно слушал разноголосый шум рыночной толпы, пронзительные крики торговок, звуки «музыкальных машинок» в трактирах.
Возвращаясь поздними вечерами на ночлег, Бабушкин медленно брел, запрокинув голову к небу; звезды над городом были неправдоподобно крупные, яркие.
Однажды, примостившись на телегу к подгулявшему в городе мужику, Бабушкин поехал с ним в степь. От пряного запаха цветущего донника захватывало дыхание, кружилась голова.
Однообразная, неяркая степь, которая сперва показалась Ивану Васильевичу скучной после цветистых родных вологодских холмов, полей, лесов и перелесков, постепенно покорила его своим бесконечным простором. Казалось, — нет ей конца-краю. Можешь так ехать и день, и два, и неделю, а всё впереди будет узенькая кромка горизонта, а по бокам — неприметные, сухие, шелестящие травы, ковыль..
…Если бы кто-нибудь из старых знакомых сейчас посмотрел на Бабушкина, — сразу бы заметил огромные перемены.
Тринадцать месяцев, проведенные в одиночной камере петербургской тюрьмы, наложили на него суровую печать.
Веселый двадцатичетырехлетний парень, раньше любивший потанцевать и поиграть на биллиарде, теперь глядел на людей жестко и требовательно. Исчезла простоватость, доверчивость.
Под широкими усами, возле губ, легли складки, да и сами губы теперь очерчены резче.
Да, недаром говорят: «В тюрьме куется революционер!» Здесь получил Бабушкин окончательную боевую закалку. Сколько он передумал за эти тринадцать месяцев, сколько перечитал!
Долгими часами, меряя маленькую камеру из угла в угол, он вспоминал занятия в кружке Владимира Ильича, уроки Крупской. Снова и снова ворошил в памяти, обдумывал каждое слово Ленина.
Тюремная библиотека была небогата. Бабушкин жадно набросился на книги. Он сам говорил, что в тюрьме прочитал больше, чем за всю предыдущую жизнь. Книги были всякие, главным образом — душеспасительные. Но Бабушкин уже научился выбирать нужное и отбрасывать дрянь.
Иногда можно было получать литературу с воли, и Бабушкин выписывал книги о происхождении земли и человека, популярные брошюры по астрономии и геологии, школьные учебники физики, химии, географии.
Изучал он их от корки до корки, так твердо, будто его завтра вызовет учитель к доске…
Здесь, в тюрьме, простой рабочий парень созрел, закалился, стал настоящим, стойким, идейным борцом за счастье народное.
Бабушкин отъехал по степи верст десять, слез с телеги и пешком побрел обратно. По дороге собрал большой букет, но перед самым городом выбросил его в канаву: встречные засмеют.
«Пожалуй, больше не бывать мне в степи, — подумал Бабушкин, шагая по улице. — Теперь придется жить по инструкции…»
Ивана Васильевича еще в Питере ознакомили с подробной «инструкцией о порядке поведения лиц, высланных под гласный надзор».
Каждый, даже самый мелкий пункт и параграф этой инструкции — а их было тридцать два! — что-нибудь запрещал ссыльному. Квартира его находилась под постоянным наблюдением, письма просматривались. «Полицейский чин» ежедневно доносил исправнику, где сегодня находится ссыльный и чем занимается.
Поднадзорному запрещалось выходить за городскую черту «далее двух верст».
Проходя мимо жандармского управления, Иван Васильевич всегда убыстрял шаги. Как и всякому политическому, высланному «под гласный надзор», ему полагалось зарегистрироваться в местной полиции. Но Бабушкину так надоели охранные рожи, что он со дня на день откладывал визит.
Однако дольше откладывать было невозможно, и Бабушкин, наконец, пошел в управление.
Молодой, холеный ротмистр Кременецкий выругался:
— Принесла тебя нелегкая! Не мог выбрать другой город? Возись тут с вами, поднадзорными.