Литературная Газета 6346 ( № 45 2011) - Страница 7
Кстати, смешная деталь - согласно постановлению нам требуется 87 000 "руководителей предприятий". Видимо, под руководством профессионалов из Таджикистана и Киргизии у нас будет совершаться та самая модернизация[?] Хотя, как "успокаивают" знающие люди, скорее всего, они понадобились, чтобы ставить их во главе мошеннических фирм-однодневок. В общем, криминальный механизм, раскручивающий миграционное нашествие, модернизируется и совершенствуется.
Так что летим, граждане. Где сядем и сядем ли вообще, начальство не ведает. И ведать не желает, потому как грозно предупредило: национальный вопрос не поднимать! Не до того.
Илья ВИХАРЕВ
«В сих концах моря-океана»
«В сих концах моря-океана»
УХОДЯЩАЯ ЛИТЕРНАТУРА
Продолжаем публикацию серии эссе выдающегося русского писателя Владимира ЛИЧУТИНА, земляка Ломоносова, посвящённых народной культуре, под общим заголовком "МОЁ УПОВАНИЕ В КРАСОТЕ РУСИ[?]".
У собирателя былин Рыбникова есть насчёт народа верное наблюдение: "Если крестьянин дошёл сам до убеждения, что какая-нибудь неправда истинно неправда, а глупость в самом деле глупость и помеха, так уж ничем не заставишь его идти по старым следам, по нелюбой торной дороге. Конечно, у него есть выход свой из старого, но зато какой решительный и безвозвратный. Если он ненавидит недруга, он изведёт его; если полюбил, а родные стали поперёк счастья или любимая девушка не отвечает на его любовь - так он идёт в монастырь; если усомнился в истине предания и значения обрядности, создаёт свою религиозную и философскую систему, распространяет её между братьями и стоит за неё, не боясь тюрьмы и ссылки[?] Да, мы, образованные люди, не умеем уже так освобождаться от своих кумиров".
Какая точная характеристика, исполненная действительной веры в народ, чего так не хватало Чапыгину в его исканиях. Чахоточный бес ("Белый скит") с мутными глазами постоянно преследует писателя. Умирающий сатанёнок ищет боевую жилу народа, нащупывает на могучей руке мужика, беззастенчиво шарится по телу, чтобы точно знать, куда надо ударить в нужный момент и разом умертвить неподвластного буйного богатыря. С одной стороны, Афонька Крень - кающийся и тут же грешащий смертным грехом; с другой - нечистая сила в облике чахоточного интеллигента, создающего особый яд, чтобы под корень извести всю Русь. Всё, круг замкнулся, осталась лишь мать сыра земля, в коей можно бы сыскать спасение, но и она вся в гибельных корчах. Падёт последнее дерево - и кончится языческий бог, и канет в пучину человек[?]
У Клюева и Чапыгина, казалось, был какой-то необъяснимый счёт к матери-природе, что она вот стала такой доступной и податливой, допустила над собою измывание. Они отъединяли человека от природы, наделив его особой варварской неколебимой силой, а значит, и вовсе отказывались от него, не верили в возможность его нравственного исцеления. Микула Селянинович с торбочкою с тягой земною под их скептическим усмешливым взглядом превратился в некоего недотыкомку, заросшего по самые глаза шерстью, суковатой дубиной сокрушающего безумно всё вокруг. Этот скепсис невольно оставлял в груди болючие язвы, и оттого взор туманился тоскою, и куда бы ни обращал писатель взгляд с надеждою отыскать спасительное прибегище иль державу своему духу, отовсюду мерещились в сполошливом мраке лишь одни "волосатые скуластые туземные рожи".
Вот и церковные звоны не позывали к душевному покою и духовному торжеству, но напоминали гуд окаянного зверя-паровоза, прорезывающего механическим грохотом таёжную вековую тишину. Вроде бы староверец, по преданиям, Клюев и от веры православной отпихивался двумя руками и как бы беззвучно вопил: "Изыди, изыди[?] тьфу на тебя, окаянная!" В письме к Блоку он писал: "По монастырям мы ходим потому, что это самые удобные места: народ со многих губерний живёт праздно несколько дней, времени довольно, чтобы прочитать, к примеру, "Слово Божие к народу" и ещё кой-что нужное. Вот я и хожу, и желающим не отказываю, и ходить стоит, потому удобно, и сильно, и свято неотразимо. Я не считаю себя православным, да и никем не считаю, ненавижу казённого бога, пещь Ваалову - церковь, идолопоклонство, слепых, людоедство верующих".
Болячка мучила Клюева, язва неискренности, затаённой постоянной боли. А к народу надобно идти со здоровой душой. Это не Марьюшкина душа, не исцеляющая, оттого и слово поэта туманное, тёмное, часто блудное и болявое, отдающее пряной болотиной, канаварником, испускающее тяжёлый дух бездонных гибельных чарусов. Наверное, Клюев верил в Выгорецию, в "Поморскую Белую Индию", в языческую мощь природы, но тут же словесно и изменял им. А блуд словесный не пропадает втуне (как нам кажется), он, как соль на рану, изъедает её. Здоровье духовное рушилось даже в певцах, скоморохах, и уже нет в груди прежней (детской) радости и любви при виде своего народа.
Странником же на земле был и Николай Рубцов, пожалуй, наиболее близкий Шергину по какой-то пронзительной светлости и грусти; он был подобен когда-то согрешившему, а после вечно кающемуся человеку.
Рубцов рано осиротел, и сиротство наложило на него свою неизгладимую печать; он и обличьем выглядел как сиротея, щуплый, плешеватый, слегка присогнутый и жалостный, вечно виноватый будто, с маленькими жгучими глазами, в которых тлела печаль. Это был ходок без родного угла и верного пристанища, он являлся к людям неожиданно и так же внезапно исчезал, пугаясь своим тягостным присутствием утяжелить чью-то жизнь. Это семя подорожника, носимое гулевым ветром, коему не нашлось затулья, схорона, щепоти земли, чтобы пустить корни. Да и полноте, нужна ли ходоку, страннику кочевому, калике перехожему, паломнику с торбой чужого горя какая-то обитель, где бы возможно затаиться, замкнуться и тихо расплёскивать себя в стихах. Вернее, спасёт ли его такой схорон, укрепит ли, позовёт ли к жизни? Рубцов, пожалуй, последний из неудавшихся скоморохов, который позабыл все пляски и погудки, но сам, переполненный музыки, озирая сумеречные углы России, пытался припомнить их. Рубцов совершал свой крестный ход от самого рождения, и не было ему покоя. Он рано, уже к тридцати годам, устал жить, в своём бытовании на земле не видел смысла (признание другу).
[?]Сказитель поморский, певец - обычно немощный человек, не способный к долгим переходам, и потому он странствователь по памяти своей. Но память у него вселенская и жалость таковая же; он имеет те невидимые крыла, которые высоко вздымают певца, и он далеко обозревает землю, скрытую за толщей времён: "Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны[?]" (Николай Рубцов).
Марфа Крюкова, великая сказительница, в тридцать восьмом году впервые отправилась по России. Подъезжая к морю Каспийскому и не зная его прежде, она вдруг заволновалась и всё расспрашивала попутчиков и проводников вагона: "Скажите мне, где здесь город Концырь, в котором не царь царил, не король королил, не князь княжил, а управляла во всех делах Маринка, дочь Кондалова? Она хошь и числилась вроде королевной, но была хитрая ведьма, Илью Муромца даже завлекла. Бессовестная была - так называл её Глеб-князь, сын Володьевич".
А спутники на Марфу поглядывают, ужимаются, не зная, что живёт она в далеко утекшем времени, в нескончаемой живой истории, уже окаменевшей для всех прочих: странна им эта старушка и чудна, а эти странные люди непонятны в свой черёд Марфе, и она дивуется, как это Концырь не знать. "Я хорошо помню, - убеждала она, - что Концырь где-то в этой местности. Может быть, он немного подальше, в странах арапских?"