Линдт и Шпрюнгли - Страница 4
– Ты моя мама, – Рудольф вздернул нос, – и ты должна выздороветь.
Мать погладила сына по руке.
– Ты меня вылечишь, малыш. Кажется, новое средство уже действует. Но все-таки лучше не сразу.
Рудольф удивленно поглядел на мать. Она что – и дальше собирается болеть, лежа в кровати?
– Просто я хочу еще кусочек! – Мать ущипнула сына за щеку.
А пальцы у нее и вправду снова сильные. Сын потер щеку и ухмыльнулся.
Наконец, мать задала вопрос, которого сын столько дней дожидался:
– Как сегодня дела в школе?
И Рудольф рассказал матери, как раскололся ящик на набережной, как из него с хрюканьем и визгом выпрыгнула свинья и умчалась прочь.
– Да ладно! – не поверила мать. – Сам на ходу все выдумал!
– Нет! Клянусь, все так и было!
– И чего только ни случается с тобой по дороге из школы! Понятно теперь, почему ты всегда так долго идешь домой. Идти-то всего ничего. Супчику можешь подогреть? Что-то я проголодалась.
– Я тоже.
И Рудольф молнией метнулся в кухню и поставил горшок на плиту. Аппетит! Добрый знак!
Когда мальчик с тарелкой супа и куском хлеба поднялся к матери в спальню, первый талер уже был съеден.
– Остановиться не могу! – заметила мать. – Может, это и не лекарство, но настроение поднимает.
Рудольф аккуратно держал тарелку, чтобы мать поела супу.
– Этот шоколад из аптеки «Слон» наверняка чудовищно дорогой, так ведь? – спросила мать.
– Вот вырасту – сам научусь такой делать, – отвечал Рудольф.
– Хочешь стать аптекарем? До сих пор я думала, ты пойдешь в учение к отцу и тоже станешь кондитером.
– Разумеется, – кивнул Рудольф, – но шоколад-то ведь тоже сладкий. А в сладостях-то мы смыслим больше, чем аптекарь Флюкигер.
– Мы? – переспросила мать.
– Я и папа.
– А он знает о твоих планах?
– Нет еще, – признался Рудольф.
– Ну, еще пару лет тебе учиться в школе, потом поступишь в учение к отцу. А дальше – у тебя уже есть планы. А вот, Руди, если папа не станет заниматься шоколадом? Что будешь делать?
Рудольф наклонил тарелку, чтобы мать доела суп:
– Тогда буду делать шоколад сам, один. Вот увидишь!
Катарина
Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть. Глаза Катарины скоро привыкли к сумраку в башне. Душно, стены сырые, будто вспотевшие. До первой площадки – двадцать семь ступеней, не двадцать шесть. Опять она ошиблась. Отец всегда говорил: соберись и считай, а то ветер в голове. Но теперь-то у нее в руках горшок с едой, за ним бы уследить. И вообще, когда больше двадцати – как-то оно не очень. За четыре года, что Катарина ходила в школу, она так и не освоила счет как следует. А ведь училась и летом, и зимой. Не то что дети фабрикантов, городские эти, они только в воскресную школу ходили, а крестьянские – те только зимой учатся. Летом-то в полях надо работать и на скотном дворе полно дел. Катарину отец учил считать. Да и писать она училась там, в башне наверху, в каморке смотрителя, в школе для этого времени было маловато. Ну, научишься худо-бедно читать, имя свое нацарапать сможешь – и хорошо, хватит. Так учитель всегда и говорил. Ну, кому письма-то писать? Всякое христианское дитя должно уметь прочесть Библию, а прочих книг учитель, кажется, и не знал вовсе. Зато тут, в башне, в комнатке отца, имелись книжки, благочестивые и не очень, если полистать. Это ведь всегда что-то особенное – открывать один из толстых кожаных переплетов и, шурша, переворачивать первые страницы, форзацы, как называл их отец, на которых еще мало что написано, и добраться до начала истории. «Я бережно собрал все, что мне удалось разузнать об истории бедного Вертера, и думаю, что Вы будете мне за это признательны. Вы проникнитесь любовью и уважением к его уму и сердцу и прольете слезы над его участью» [3]. Эти две длинные фразы Катарина читала так часто, что уже могла произнести наизусть про себя. Сорок семь, сорок восемь, сорок девять. На следующем абзаце вдруг откуда-то взялись две лишние ступени, и Катарина бросила считать.
Всей книги Гёте Катарина до сих пор не прочла. Если уж первые фразы такие длинные и замысловатые, то уж всю книгу ей, вероятно, и вовсе не осилить. Но ужасно хотелось когда-нибудь узнать, что там стряслось с этим беднягой Вертером.
В куртке стало жарко, заставила же маменька напялить. Катарина поставила горшок, сняла куртку и перебросила через руку. Девушка добралась до звонницы, отсюда звучали пять колоколов церкви Святого Петра. А перед звонницей, этажом выше – башенные часы, целый часовой зал. Господин Хюттингер, часовых дел мастер, несколько раз в день забирался сюда, чтобы перевести часовой механизм с помощью полиспаста.
Часы Святого Петра в городе самые важные. На них равнялись все часы в городе. Отец говорил, циферблат башни Святого Петра – самый большой в мире. Больше восьми метров вдоль и поперек. Если сложить вместе часовую и минутную стрелку, получится в длину целое пастбище на берегу Лиммата, больше десяти метров. Когда Катарина пошла в школу, отец померил дочку складной линейкой и объявил:
– Ты теперь ростом с одну из римских цифр на часах Святого Петра.
После звонницы и часов Катарина миновала пять колоколов, из них самый большой – поминальный, а самый маленький – крестильный. На высоте сорока метров – наконец-то комната смотрителя. Каменная кладка здесь закончилась. Надстроенный шпиль башни был покрыт деревянной дранкой из Энгадина. И там, в каморке под самой крышей, служил отец, пожарный смотритель башни Святого Петра, сколько Катарина себя помнила.
Как раз с тех пор, как она появилась на свет, он начал свою службу. Здесь у папеньки стояли кровать, стол, стул, висела полка с книгами. Но самое главное – это пожарный рог, которым смотритель подавал сигнал, если видел где-то пожар, и красный флаг, чтобы указывать из четырех окон – где горит. Ночью вместо флага сигнал подавался красным фонарем.
Отец, как всегда, узнал дочь по шагам и прерывистому дыханию. Дочка прежде редко тут бывала. Раньше отца навещала сама мать, но с недавних пор все чаще отправляла к отцу Катарину.
– Катрина, ты зачем здесь? У меня все есть.
Отец, как всегда, носил темные кожаные штаны до колен, льняную рубашку, светлые чулки и замшевые башмаки. По выходным он повязывал на шею красный платок и превращался в музыканта. Здесь же, на башне, он нес свою службу пожарного смотрителя города, и каждые четверть часа, в сопровождении колокольного звона, совершал обход, открывал все четыре окна на башне и обозревал город и окрестности. Чуть что подозрительное – глядел в подзорную трубу. А между делом строгал, пилил, точил, мастерил.
– Мама говорит, сегодня будет гроза. – При этих словах Катарина закашлялась.
– Сегодня? Так и сказала? – Каспар Амманн выглянул в окно, в сторону обеих башен Гроссмюнстера.
Небо ясное, синее. Он перешел к другому окну, что смотрело на Альбис. С той стороны – несколько мирных облачков над горной грядой, выходившей одним концом – горой Утлиберг – к городу.
– Опять она слышит, как мухи кашляют, наша Бабетта, – проворчал пожарный и вернулся к столу.
Он полировал льняным лоскутом корпус новых цимбал, вот как раз песчаная крошка рядом. И лоскуты для полировки, и инструменты отец изготавливал сам. Но вот этот запах – костный клей, которым он склеивал части инструментов, – его Катарина совсем не выносила. А потому отворила скорей окно.
Маленький инструмент получится, тот, над которым отец нынче трудится, всего одно отверстие для звука. Теперь отец приклеит распорку и натянет струны, всегда по три на каждый хор.
– Скоро сможешь на нем играть, – кивнул отец.
Катарина всегда первой пробовала новые инструменты. Пока ее молоточки бегали по струнам, отец внимательно следил – чисто ли звучит, не фальшивят ли струны. И ведь всякую мелочь подмечал, стоило только Катарине немного сбиться, неуверенно ударить по струне или недостаточно чисто взять тон. Только она и сама все слышала, не хуже отца, тут и говорить-то нечего.