Лики любви - Страница 3
Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 42.Но эти события относятся к раннему периоду, назовем его доясным, в жизни Евы. Было время, и она наивно полагала, что будет помнить всю свою жизнь с самого детства, чуть ли не с момента рождения. Но шли месяцы, годы, и воспоминания исчезали, как та башня в тумане, оставаясь существовать лишь в глубинах памяти, редко давая о себе знать разве что в метких укорах совести.
У Евы было ощущение, что бабушка жива (1), хотя, как несложно уяснить из сказанного выше, она не общалась с ней в течение довольно длительного времени. Если выразить утверждение (1) через его двойное отрицание (обратите внимание, как при этом изменится его смысл), то получится, что у Евы не было ощущения, что бабушка умерла (2). Вдобавок ко всему, у нее не было знания на этот счет. Итак, беря на веру и рассматривая нами сформулированные утверждения, с оговоркой насчет отсутствия знания, мы получаем комплект разной смысловой нагрузки: в случае (1) он состоит из «да» и «нет», в случае (2) – из двойного отрицания.
Однако какова бы ни была смысловая нагрузка утверждения (полярная или монотонная), факт остается фактом – Ева не знала о смерти бабушки. И эта дилемма о природе истины стала одной из основных для нашей героини.
Она сидит на траве и любуется пробуждающейся природой. Внезапно ее взору представляется ящерица, неброская по окраске, едва различимая в зарослях. Она замирает на мгновение, словно от этого угрожающая ей опасность самопроизвольно исчезнет, а потом прытко бежит прочь. Истина…думает Ева. Она похожа на ящерицу. Порой ее так не легко распознать. А когда ты ловишь ее, и вот, казалось бы, она уже в твоих руках, мгновение…и ящерицы нет, а ты в недоумении и отчаянии сжимаешь ее хвост. Но хвост – всего лишь часть, крохотная часть, причем весьма и весьма однозначная, а у истины так много лиц. Софисты все-таки были правы…[3]
Все эти вопросы волновали Еву уже тогда, и она терзалась в поисках ответа. Но эти терзанья не были мучительнымив той мере, чтобы причинить невыносимую боль. Наоборот, они были полезны, и Ева сама понимала это, но вот был ли в них хоть малейший смысл? Однако помимо столь спорной жизни внутренней происходили события внешние, пусть не всегда однозначные, но, по крайней мере, не причиняющие особых мук.
Ева была одной в семье, и никогда об этом не жалела. И не жалела не потому, что ревностно относилась ко всему вниманию, ко всей той любви, которую боялась утратить. Нет. Истинные причины коренились в склонности Евы к одиночеству. Она прекрасно понимала (именно этим ребенок отличается от взрослого – первый всегда знает, что ему нужно), что с появлением Geschwister[4] о покое придется забыть. В замкнутом, причем замкнутом по собственному желанию, мире дома она оставалась вплоть до семи лет, после чего пошла в школу. Надо отметить, что дома все эти семь с небольшим лет она не скучала (ребенок еще не успел познать карающего афоризма взрослых – «убить время»), к тому же именно дом давал ей ощущение столь необходимого одиночества – возможности побыть с собой наедине.
Позже, почувствовавшая уязвленность своего одиночества, Ева разговаривала с другом. Она пыталась выразить недоумение в отношении извечного стремления людей объединяться в сообщества. И друг спросил у нее: «Представь, что ты была бы богом. Что бы ты сотворила в первую очередь?». Ева задумалась, и мысль ее в этот момент тщетно боролась с въедливыми стереотипами знаний, которыми нас старательно окружают с самого детства, что зачастую приводит нас к возведению их в ранг очевидного.
«Сперва я сотворила бы землю. Потом небо. Потом воду. Я пустила бы воды рек и океанов течь по сухой земле. Я сотворила бы солнце. Так появились бы день и ночь, закат и рассвет». «Хорошо. А чтобы ты делала потом?» «Я стала бы любоваться своими творениями». «Нет, потом тебе захотелось бы с кем-нибудь разделить свой восторг».
Считая себя богом в рамках личного восприятия, творцом своей собственной жизни, когда ты в равной степени творишь свою радость и печаль, проецируя спонтанно возникающие мотивы на сухой язык событий и фактов, находя каждый раз ту или иную форму воплощения собственного состояния, а потом перелистывая в уме страницы памяти, человек невольно поражается – как же в действительности несодержательна наша жизнь. Но в такой формулировке содержится невольный подвох, ибо то, что мы обычно называем своей жизнью, являет собой не жизнь как таковую, а наше ощущение от ее проживания. А ощущению чужда расчетливая логика людей; его вдохновляют трепет души, когда она взмахивает широкими крыльями счастья, пытаясь оторваться от земли и воспарить в бесконечной эйфории блаженства; его парализует страх, который заставляет душу леденеть, и норовит схватить ее своими холодными и цепкими руками. Но поскольку средой существования нашего тела является мир материальный, мир, картины которого видит глаз, а звуки которого слышит ухо, то между нашим ощущением жизни и жизнью, как таковой, которая определяется хронологией событий (и здесь, дорогой читатель, я позволю себе заглянуть в будущее моего повествования, где весьма важную роль сыграет соответствие ощущения человека последовательности событий фактической хронологии их свершения), существует прочная связь.
Одно далекое воспоминание Евы, описывающее ее отношение к одному весьма неброскому событию (а не само событие!) оставило на удивление яркий след. Когда мы попытаемся описать его как сторонние наблюдатели, не дающие своей фантазии использовать полную палитру для воспроизведения картины, которая обычно именуется воспоминанием, мы удивимся восседающей стойкой занозой в памяти Евы реминисценции, взглянув на полученное нами беспристрастное, безликое воспоминание, бездушный слепок прошлого.
Когда Еве было около пяти лет, ее мучили приступы навязчивого кашля – ложный круп. Родители отвезли ее в больницу. Ева помнит с отчетливостью почти удивительной, учитывая давность события, обстановку в больнице. Вспоминая ее, Ева чувствует, как нос ее щекочет едкий запах лекарств, а в голове звучит приглушенный, но взволнованный шепот десятков голосов, которые слились в один большой коллективный голос, и в нем звучат поминутно то ноты счастья (для тех родителей, которые ожидают выписавшихся детей) и диссонирующие им ноты страха (для тех, кому приходится доверить своих родных врачам с равнодушными масками исполнителей на лицах).
За Евой спустилась медсестра, рослая, белая в своем чистом халате, с одохотворенным и добрым, не в пример остальному персоналу, лицом. Она взяла Еву за руку, и как два давних, проверенных временем друга они шагали по больничным коридорам, отзывающихся на их шаги пылким эхом, и маленькая рука Евы утопала в теплой, готовой согреть ладони ее нового друга. Но как только они достигли нужной палаты, мягкая ладонь выпустила маленькую руку, указала натренированным жестом на пустую кровать и безликим голосом предложила Еве устроиться на своем новом месте, в доме, лишенным лица, лишенным способности зеркала перенять, пусть и в перевернутом виде, черты своего обитателя. И вскоре вместо доброго лица друга, Ева увидела равнодушную спину медсестры в кропотливо выглаженном халате, который, как и описанный безликий дом, источал запах лекарств, заглушая им запах человека.
Оставшись одна, Ева испытала чувство преданного человека, оставленного жестоко, без всяких объяснений. Она осмотрелась по сторонам, и взгляд ее встретился с взглядом больших, синих глаз куклы, такой же, как и она сама, всеми покинутой в этом безликом временном пристанище тысячи пациентов. Кукла не могла подойти к ней, хотя то ощущение, которое испытала тогда Ева, глядя в эти испуганные, широко раскрытые глаза, говорило ей о том, что если бы кукла умела ходить, она бы обязательно сделала эти несколько шагов в ее сторону. И Ева подошла сама, протянула руки и медленно, плавно, чтобы не напугать свою новую знакомую, взяла ее на руки. Лишь только кукла начала успокаиваться, задремав под ласковую колыбельную Евы (кукла умела закрывать глаза, когда ее держали в горизонтальном положении), Ева встретила еще один взгляд, пришедший на смену скрытому ровными веками взгляду заснувшей у нее на руках куклы, но этот взгляд был полон ненависти, глаза были не доверчиво распахнуты, а сужены в приступе подозрительного осуждения. Так сужается наша душа, когда ее грызет паразит недоверия, делая нас слепцами, ищущими истину, но вечно ошибающимися. Этот взгляд принадлежал хозяйке куклы (разве из двух друзей кто-то бывает хозяином другого?), и своей слепящей ненавистью взгляд этот говорил: «Положи немедленно мою вещь». Ева не стала оправдываться, не стала спорить и отстаивать свое право ласково баюкать покинутую всеми куклу на своих заботливых руках; она плавно опустила уснувшее создание на кровать, чтобы не потревожить его сон, и тихой поступью вышла из комнаты, чтобы звук ее шагов не прокрался в зыбкий мир снов убаюканной на ее руках куклы.