Левый полусладкий - Страница 8
Долго еще я доставал невидимые осколки хрусталя из моих голых подошв, которые кровоточили тихо, пронзительно. Я выметал свою квартиру несколько раз, но снова и снова осколки пронзали толстую кожу моих ступней, и каждый мой шаг был связан с болью и страхом наколоться на Либи.
32
Теперь нужно было искать утешения. После этого случая я понял, что все кончено. Либи пропала надолго, я слышал, что она собирается переезжать в дом к мужу, и это совсем разрывало нас. Я не мог даже спонтанно войти в старый дом ее матери и понюхать хотя бы воздух, которым дышала Либи. Я уехал в Будапешт, где в первый же день приезда начал дрючить переводчицу, которая водила меня по Буде, потом по Пешту, и мы разговорились. Она была из Москвы родом, и мы так сблизились за день, что не заметили, как завалились в кусты парка старого знаменитого замка. Начался десятидневный роман, в результате которого я немного встряхнулся, но когда мне нужно было купить какие-то подарки, то я думал: а кому? — и покупал все только из расчета на Либи. Я надеялся, что она все же придет ко мне и я раздену ее, а потом одену все эти тогда диковинные джинсики, туфельки, курточки, и кофточки, и кроссовочки, — у нас только начинались перемены и шмоток было не достать. Я смывался от моей переводчицы и давал себе волю, тем более что размеры Либи я чувствовал почти телесно. Сколько раз я держал в руках ее ступню размером тридцать пять, так что, стоило взять в руки с полки туфельку и взвесить ее на ладони, я угадывал точно — это для нее. Сколько я брал разных мелочей и крупных вещей на глазок, и когда передавал через подружек для Либи, то получал через них же ответ: «Ты до сих пор помнишь меня, ты ни разу не ошибся в размере, все точно подошло, я наслаждаюсь удобством и тем, что это от тебя», — доканывала меня Либи. Да уж размеры и формы я чувствовал, особенно когда все они прошли через мои руки. Моя переводчица в конце загрустила, поняв, что я что-то не то делаю или чувствую. За день до отлета мы шли с ней по набережной Дуная и как-то грустно переговаривались. Вдруг на нас побежал с криком мужик разбойного вида. На мне был надет светлый костюм и галстук в тон всему. Он принял меня за крутого иностранца и начал на ходу кричать, доставая из кармана нож: «Доллары!» — я интуитивно отвечал «но, но», а он бежал и выкрикивал: «Франки!» — я кричал опять «но, но!» — тогда он уже почти перед носом заорал: «Марки!» — я ему ответил: «Рубли, рубли!», и он в гневе заорал: «перестройка, перестройка!» — и упал наземь, опечаленный. Мы рванули в сторону. «Он мог нас убить», — заплакала моя спутница, — хотя зачем, если «рубли, рубли». «Да, — подтвердил я, — ну конечно, перестройка…» — «У тебя перестройка», — зло сказала она мне в лицо и скрылась в тумане меж Пештом и Будой.
33
Однажды прилетев из Сайгона и подобным образом накупив моему прошлому и будущему всяких шмоточек, я ждал Либи в тайной квартирке, она пообещала прийти, опять же через подружек. Я прождал ее целый день, ночь я уже не ждал, ибо она не могла вырваться ко мне ночью от своего вторично благоверного. Я вышел на улицы маленького родного города и снял не первую попавшуюся, но хорошую блядь размером с Либи, привел ее в эту квартирку, приказал раздеться, затем все эти кимоно, блузончики и все такое заставил надеть на себя. «Нравится, восхитительно, это для меня?» — «Не жмет?» — спросил я. «Да малость есть», — ответила ничего не подозревавшая и ни в чем не виноватая «гарна дивчина». «Да-да, для тебя, а теперь уебывай отсюда». — «Как а…?» — «Уебывай, забирай свои шмотки, но так в кимоно и уходи». Она ушла, сильно удивленная, шла через парк, и я видел, как она ежилась от осеннего холодка, а я наблюдал все это из окна и поражался своей жесткости и злости. Господи, каких чудовищ делают из нас любимые, бросая нас из любых побуждений, ведь, бросая мужика, они бросают неприкаянных детей, поселяют в них отчаяние и крутизну, то, что ни человеку, ни мужчине не нужно.
Я помню, как совсем недавно шел по ночному Сайгону и думал, как я прилечу домой, встречу Либи и расскажу обо всем, что я видел, одарю ее всякой дребеденью, так милой любой женщине. И вот… на центральной площади Сайгона я врезался в огромную праздничную толпу. У них как оказалось, каждую ночь на этой площади праздник, где они потом ночуют все вместе, прижавшись друг к другу к раскаленным за день плитам. И вдруг я почувствовал, что на моих руках повисают маленькие теплые люди, клоня меня к земле. И вот уже чьи-то руки выкручивают из моих пальцев сигарету, другие лезут в карманы за донгами, и я понял, что сейчас меня разнесут и растащат на рубаху и брюки, на руки и ноги, на уши и нос и что я уже под маленькими теплыми ногами касаюсь горячих плит своей обнаженной спиной. А толпа, как виноградная гроздь, становится все тучнее и тучнее. Я неожиданно во все свои спортивные легкие заорал «на хуй!!!», и вся толпа вдруг затихла, но тут же испуганным хором и с акцентом ответила «на хуй!!!» и разбежалась… Я был спасен. Вот так и сейчас мне хотелось выйти на улицу моего родного города и заорать то же самое от отчаяния, презрения к себе и к Либи…
34
Боже, мы до сих пор играем в бутылочку, в эту компанейскую игру, когда все садятся в кружок и крутят бутылку. Вот она останавливается напротив того, кто ее вертанул, и тогда эта пара целуется, иногда для этого уходили в другую комнату. С бутылочки многое начиналось. И вот сейчас эта бутылочка продолжается, ты крутишь ее, и когда она останавливается, ты, к сожалению, никого не видишь напротив, и крутишь, и крутишь, пока не выпадет какая-то тварь и отведет тебя в комнату и так дохнет перегаром и перекуром, что побежишь ты от нее и завалишься спать со своим неуклюжим телом, лелея и холя себя любимого. Доигрался, допрыгался, доскакался, скажешь себе и уснешь в каком-то параллельном миру с призрачными тетками — твоими одногодками, которых ты перебираешь в памяти, как прелестные перстни, — яркие, сверкающие, молодые. Боже, теперь уже стали такими тетками, такими… А что стоило собраться — это было как ручеек, — вызванивали одну, у нее была подруга, и шли куда-нибудь попить бецмана, биле мицне или биомицин — простое, качественное, самое дешевое портвейновое вино. И вот уже и у них появились знакомые, а нас-то уже и окружили наши ребятки, все колятся, ставят и ставят выпивку, и толковище, и базары обо всем, а что, может, на хату к кому поедем, одна и говорит: а мои кони, родители то есть, уехали на три дня, поехали ко мне, только музыки нет. «Так говори адрес, вы езжайте, а мы за магнитофоном». И вот подъезжаем к окраине города, таксист говорит: дальше я не поеду, улица узкая. Берем магнитофон «Днепр», тяжелый, как рояль, под микитки и тащим вдвоем с километр в гору, там она и живет. Уже все сидят навеселе и только ждут нас с музыкой, и врубаем бобину с Адамо или Клиффом Ричардом, а еще лучше с Нейл Седакой, и пошло-поехало — танцы, свет выключили, а к полуночи уже все на бровях, куда ни заглянешь, все целуются, зажимаются, а кто-то тайком в уголочке дает в руку и забывается в кайфе, а те, кому не досталось девицы или парня, делают из себя очень грустных и напиваются, и только бобины переставляют и переставляют, так однажды и не заметили, как у нас магнитофон скоммуниздили, что-то пело что-то играло до самого утра, и всех это устраивало, потому что поддавали, поддавали и забывались, но под утро обнаружили, что пел один из наших, а его знакомые в это время и стянули бандуру, а мы и не заметили, смеялись, только мне было грустно, потому что магнитофон был мой… Расходимся, отсыпаемся, а завтра вечером «twist again»! Боже, и девки-то легкие были и простые, и никто никого не обижал, доброта была, мы кайфовали за своих родителей, которым выпала и война и, как они говорили, восстановление народного хозяйства, ну а нам только и подавай, и девки особенно — в центр выйдешь, ну просто лавиной прут, и все смотрят друг на друга — Сэсси Бо или БСМ мучо, — шпильки так и вонзаются в асфальт или булыжник с цоканьем и искрой… А сейчас — где они, тетки, бедные тетки, что время делает, стоит на месте, а они все идут и идут вперед, и все через тебя. Вот если бы однажды все собрались в одном большом зале, ну, может быть, в малом зале и ты дал бы им пресс-конференцию, — скажите, а почему вы оставили меня в кафе, я ждала часа два, потом только поняла, а мне сказали — за сигаретами пошли, дяденька. И такая сидит лапочка, ну просто девочка лет пяти, а ты дядька, потливый мужик; а другая: мне сказали, что уезжаете надолго, в командировку, а я вас видела с другой на следующий день, — и как заплачет, старая такая, старуха совсем, а ведь тебе было двадцать пять, а ей сорок, и ничего, а сейчас ей-то за семьдесят, ужас, и представить даже нельзя, а вот и самые дорогие две, спрашивают: а мы-то до сих пор, думаешь, тебя ждем, козел вонючий, мудак, уже детей взрослых имеем, не от тебя, к счастью, да и забыли о тебе, а ты тут все прыгаешь-бегаешь, до сих пор не знаешь, куда пристроить свой хуй, телеграммой вызываешь, пресс-конференция по вопросам денежной компенсации пострадавшим на почве уязвленного самолюбия от брошенности, заброшенности, запустения и невостребованности. Сучара ты, посмотри на себя, мы сами тебе можем скинуться на пиджачок приличный, чтоб ты сдох, ебарь поганый, только время зря теряем здесь, чего хотел, сострадания, сожаления, а этого не хотел, — кричат тетки и бьют себя по лобкам ладонями, тетки, тетки поганые, и как я мог — не верите, говорю, извиниться хотел, не верите… Все пришли-приехали, только нет Либи нет среди них и не будет. Хочет, чтобы я помнил ее девочкой моей, мальчиком-девочкой, девочкой-мальчиком с узким тазом и щиколоткой под тридцать пятый размер и грудью, помещающейся в мою ладонь.