Левитация - Страница 4
Антрополог все еще объясняет. Она объясняет про «мужской» инструмент: три деревянных молотка, посредине тот, который длиннее, он ходит взад-вперед. Песни, объясняет она, в основном эротические. Танцы двусмысленны.
Звучит необычная музыка. В парке полно итальянцев — тут и те, что только что прибыли с Сицилии, и давно обжившиеся в Нью-Йорке жители Неаполя. Древний народ. Они хлопают в ладоши. Старик с колокольчиками на пальцах встает на мыски своих пропыленных башмаков и медленно выписывает круги. Глаза его закатились в трансе, он то опускается на корточки, то взмывает вверх. Антрополог объясняет, что танцы с припаданием и подскакиванием встречаются в некоторых районах Африки. Певцы завывают, как арабы: антрополог сообщает, что арабы завоевали самую южную часть итальянского «сапога» и правили там две сотни лет. Весь крестьянский хор поет на древнегреческом диалекте: язык выжил в старых песнях, объясняет антрополог. Толпа хохочет и притоптывает. Щелкает пальцами и раскачивается. Сыновьям Люси становится скучно. Они смотрят на старика с колокольцами, смотрят, как деревянный «инструмент» ходит вверх-вниз. Все бьют в ладоши, топочут, прищелкивают, раскачиваются, сталкиваются. Вопли звучат все быстрее и быстрее. Певцы становятся танцорами, танцоры певцами, они кружатся и кружатся, улыбаются одурманенными улыбками дервишей. Дома они выращивают цветы. Выгоняют овец на сочную траву. Вечерами пьют в тавернах вино. Калабрия и Сицилия в Нью-Йорке — без жен, в пропитанных потом рубахах и мятых пыльных штанах — пыхтят перед чужаками, которые никогда не вдыхали ароматов их деревенских лугов.
Антрополог из Смитсоновского института исчезает из видения Люси. Двое танцоров вцепляются друг в друга. Нога обматывает ногу, живот упирается в живот, каждый скачет на свободной ноге. Сплетенные, они приседают и подымаются, приседают и подымаются. Древние старые эллинистические звуки рвутся из их ртов. Они испускают пронзительные протяжные крики. Прославляют Мадонну, дарующую плодородие и изобилие. Люси воспаряет. Она в экзальтации. Она постигает. Не то, что музыканты — крестьяне; не то, что их лица, ноги, шеи — это трава на ветру и красная земля. На нее снисходит просветление, она видит, что вечно: до Мадонны была Венера, до Венеры Афродита, до Афродиты — Астарта. Чрево богини — сад, агнец и дитя. Она — река и водопад. Она побуждает людей дела (а козлопасы — люди дела) скакать и сверкать золотыми зубами. Она заставляет их раздувать, бить, тереть, трясти, скрести предметы так, что из них рвется музыка.
Внутри видения Люси танцоры охвачены безумием. Они извиваются. Ради богини, ради чрева богини они обращаются в змей. Замерев, они становятся землей. Они есть и пребудут вечно. Природа, вот что им сродни. Люси видит, она понимает: боги — это Б-г. Какой ужас оставить Иисуса, человека — как они, сделанного из земли, как они, чувствующего, как они, Бога, слившегося с природой, чтобы стать богом! Иисус — не большее чудо, чем пастух; разве пастух — чудо? А лист? Орех, косточка, ядро, семя, камень? Чудо — всё! Люси понимает, что оставила природу, оставила свою истинную веру ради Б-га иудеев. Мальчики растянулись на земле, роют ее палками. Они роют и роют, рядом с ними ямки с холмиками. Они кладут в ямки косточки персиков и вишен, дынные семечки. Сицилийцы и неаполитанцы подхватывают свои корзины, мешки и сумки и уходят. От скамеек пахнет съеденными фруктами, вытекшим соком, их облепили насекомые. Помост пуст.
Гостиная улетела окончательно. Она очень высоко, и маленькая-маленькая, не шире лунки на ногте большого пальца Люси. А все плывет вверх, и голоса тех, кто на борту, еле слышны, так что Люси их едва различает. Но она знает, какое слово они повторяют чаще всего. Сколько можно об этом? Сколько? Все жевать эту жуткую жвачку. Смерть, и смерть, и смерть. В этом слове человеческого не больше, чем в зверином крике, в вороньем грае. Кар, кар, кар. Это звук бурь, потопов, лавин. Стихийных бедствий. «Холокост», — каркает кто-то наверху: она понимает, что это Фейнгольд. Он вечно только о том и талдычит. История ему не на пользу: она так его умаляет! Люси решает, что зверства могут приесться. Ей наскучили расстрелы, газовые камеры, лагеря, ей не стыдно в этом признаться. Они так же надоедают, как молитвы. От повторения убежденность улетучивается; она думает о своем отце, выводящем из недели в неделю одни и те же псалмы. Если повторять одну и ту же молитву снова и снова, разве мозг не превратится в молитвенное колесо?[10]
В столовой все выдохлись. Атмосфера удушливая, вечеринка не удалась. Пили пиво, кока-колу или виски с водой, гоняли крошки от торта по столу. На блюде осталось немного сыра, полмиски соленого арахиса.
— Последствия романтического индивидуализма, — заявил один из гуманитариев.
— В коллекции Фрика?[11]
— Я ее не видел.
— Следует признать, что все они нарочиты.
Люси стояла, прислонившись к косяку, — никто ее не замечал — и попробовала было встрять в разговор. Какое же это облегчение — послушать атеистов. Художница-график из оформительского отдела издательства Фейнгольда вошла с перекинутым через руку пальто. Фейнгольд пригласил ее, потому что она недавно развелась и боялась жить одна. Она боялась, что ее подстерегут в подвальной прачечной, где она стирала белье.
— Где Джимми? — спросила художница.
— В другой комнате.
— Передайте от меня «до свидания», ладно?
— До свидания, — сказала Люси.
Гуманитарии — Люси видела, что все они из породы сострадательных рыцарей, — встали. На пол натекала лужица из опрокинутого блюдца.
— Я вытру, — сказала Люси рыцарям. — Не берите в голову.
Наверху Фейнгольд и беженец парят над гостиной. Слова их — пылинки, не более. Эти евреи, все они парят в воздухе.