Левая политика. Текущий момент - Страница 9
После Первой мировой, «империалистической», войны, «империя» становится дискурсом проигравших — фашистской Италии (возрождающей имперский Рим) и особенно нацистской Германии, не просто вернувшейся к бисмарковской империи, но провозгласившей создание Третьего рейха, мессианской мировой державы, наследующей Священной Римской империи и античному Риму. Как пропагандисты нацизма, так и крупные мыслители нацистской Германии (Мартин Хайдеггер, Карл Шмитт) ставят политику в контекст мессиански понятой мировой истории и подчёркивают особую политическую роль пространства. В 1930-е и Советский Союз под руководством Сталина постепенно переходит к имперской культуре и политике. После Второй мировой войны понятие империи повсеместно теряет свою легитимность, но сохраняет место в политическом воображении, так что противостоящие сверхдержавы, СССР и США, взаимно обвиняют друг друга в империализме. В это время искусство научно-фантастического жанра пестрит историями космических завоеваний с их поэзией уносящих вдаль пространств и невиданных чужаков — но «империям», как недемократическим режимам, отводится в этих произведениях роль «плохих парней».
После распада СССР, который носил, помимо прочего, и национально-освободительный, деколонизующий характер, рухнула основная мировая линия раздела, так называемый железный занавес — и мир оказался в состоянии странной подвешенности, где все войны стали гражданскими, все противники — террористами, все противоречия — внутренними.
Империализм — это борьба национальных государств за всемирную экспансию своих капиталов. Именно в этом пункте империализм, с точки зрения Негри и Хардта, перестаёт быть применим к нынешней эпохе, когда Империя остаётся одна. Авторы «Империи» с симпатией цитируют работы Каутского, который ещё в 1910-х годах предсказывал перерастание империализма в «ультраимпериализм», то есть наднациональное объединение капиталов и прекращение их соперничества. «Глобализация» заключается не только и не столько в экспансии всё более экстерриториального капитала (в Китай, в Восточную Европу), но и в лавинообразно растущей миграции, в размывании национально-государственного суверенитета. Конечно, многие в этой связи говорят об империализме США, тем более что форма политико-экономических перемен во всём мире часто носит узнаваемый отпечаток англосаксонской цивилизации. Но Негри и Хардт, отмечая насильственный, колонизующий характер глобализации, тем не менее, смотрят на этот процесс не с точки зрения части, а с точки зрения целого — и поэтому видят в нём не столько экстенсивный прирост, сколько интенсивную реструктуризацию.
Любая империя начинается с разрушительного, революционного кризиса, который взрывает внутренние перегородки общества и высвобождает политическую энергию в какой-то точке мира.
1990-е годы, не только в посткоммунистических странах, но и во всём мире, следует рассматривать как революцию. Как и во время французской революции, в этот период исчезновение чётких границ, противостояний и структур привело к обращению отрицательной энергии общества против себя самого. Империя Негри и Хардта, взятая в событийном смысле, как внутренний взрыв мира, ставшего целым и рассматриваемого с планетарной точки зрения — это и есть революция. Противоречие между Империей и Контримперией есть тогда внутреннее противоречие самой революции. Поскольку революция взрывает все противоречия, угрожает любой устоявшейся границе — постольку она освободительна. Поскольку она обращает субъекта против самого себя, поскольку она фрустрирует его попытки выйти за свои пределы в утопии и направляет его энергию на самоторможение общества и подвешивание его проблем — постольку она является репрессивной. Практически, субъект должен сделать ставку именно на освободительный вектор революции, разрушая любые фиксированные границы и прорываясь тем самым в некую пустоту, которая и обеспечивает ему возможность творческого самообновления. Этика и институты внимания к внешнему призваны поддерживать негативный импульс и по возможности сделать революцию перманентной.
Революция, произойдя в конкретном месте и времени, разрушив в нём иерархии и разомкнув границы с внешним миром, в дальнейшем приобретает смысл универсального освобождения. В основе революции лежит своего рода «коперниканский переворот», который переопределяет отношения внутреннего (политического субъекта) и внешнего (мира), ставит субъекта перед лицом пустого, огромного и внешнего мира и смещает центр этого мира. Фигура коперниканского переворота доминирует во всех крупных теориях революции — от Канта до Беньямина.
Но сам коперниканский переворот может пониматься по-разному. На первых этапах французской революции, а также в классических теориях этой революции, у Гегеля, Мишле, Беньямина, поворот понимается как поворот субъекта перед лицом пустого мира к самому себе, в отвержении всех внешних инстанций (Бога, короля, европейских держав) как репрессивных. Наедине с собой — в коллективном одиночестве, так сказать — революционное общество обращает свою негативную энергию внутрь, что ведёт к террору или апатии. Но в то же время этот одинокий политический субъект чувствует свою мессианскую миссию перед лицом пустого мира. «Мир опустел после римлян, — говорит Сен-Жюст, — но память о них живёт во всём мире, вновь предрекая свободу»[20].
Если и французская республика погибнет, то она останется монументом свободы для будущих поколений. Заметим «коперниканский переворот», смещение исторической точки зрения, содержащееся в этой фразе: посмотрим на себя глазами отдалённых будущих поколений, так же как мы смотрим сегодня на римлян. Похожий коперниканский переворот предлагает в своей теории революции Вальтер Беньямин, когда выводит революцию из взглядов прошлых поколений, устремлённых на неё как на своё будущее. Беньямин приходит в результате к понятию революционного момента остановки как монады, в которой отражается вся история. Революция, взрывая «континуум истории», вскрывает поры момента, поры субъекта, и в них вторгается вся огромность времени и пространства. Пространство неотделимо здесь от остраннения. Переход от революции или республики к империи вводит в политический горизонт звёзды и планеты, то есть те предметы, которые, по известному замечанию Сесиля Родса, аннексировать невозможно, но которые подчёркивают своим безразличием одиночество имперского субъекта в бескрайнем и безграничном пространстве.
Углубляющийся кризис революционного общества втягивает в себя, как воронка, все существующие мировые противоречия, служа точкой притяжения и политическим оффшором для всего мира (Франция 1790-х или Советская Россия 1920-х). Причём событие происходит не только и не столько в данном времени и месте (Франции 1790-х), но в самых разных точках, обращённых к ней: в будущих поколениях, как у Сен-Жюста, или в немецком обществе, сочувственно наблюдающем за революцией.
Наполеон, по крайней мере в начале своей деятельности, вдохновлялся революционным мессианизмом этого толка: известна его произнесённая в Египте фраза: «Солдаты! 40 столетий смотрят на вас с вершин этих пирамид!». Но поздний империализм Наполеона и особенно империализм конца XIX века работал уже в другой логике: здесь центральная точка зрения вновь была присвоена субъектом-государством, а открытый в результате революций бесконечный мир предстал как пустое пространство, объект внешней экспансии, распространения этого субъекта. Я уже цитировал сожаление Сесиля Родса, британского бизнесмена эпохи империализма, о том, что он не может аннексировать планеты. Тут, как и в позитивизме XIX–XX веков, мы имеем посткоперниканскую контрреволюцию, которая пытается осваивать новый, неантропоморфный космос старыми, антропоморфными средствами.
Итак, при коперниканском, революционном перевороте субъект становится на точку зрения мира, и мир, во всей своей чуждости, входит в революционную страну, заполняя её своей странностью и пространством. Лишь потом мир становится из точки зрения целью преобразования и захвата.