Левая политика. Текущий момент - Страница 7
По мнению Гоббса, «величайшее благодеяние, которым мы обязаны речи, заключается в том, что мы можем приказывать и получать приказания, ибо без этой способности была бы немыслима никакая общественная организация среди людей, не существовало бы никакого мира и, следовательно, никакой дисциплины, а царила бы одна дикость. Без языка люди бы жили одиноко, каждый из них замыкался бы в себе и не общался с другими»[15].
Иными словами, язык предназначен для того, чтобы служить опорой государству, в котором порядок основан на приказе и безусловном исполнении приказов (что соответствует и идеальной модели диктатуры). Для реализации этого порядка необходимо, однако, чтобы употребляемые слова были однозначны и не допускали множественного толкования. Херфрид Мюнклер резюмирует это теорию семантического суверенитета Гоббса, перефразируя известное определение суверена Карла Шмитта: «Суверен — это тот, кто принимает решение относительно семантического содержания политических понятий»[16].
Началось с того, что по отношению к событиям в Чечне на всех центральных телеканалах перестало употребляться понятие «война», но лишь «антитеррористическая операция». Однако далее разворачивающийся процесс выстраивания структуры диктаторской власти привёл к тому, что общественное мнение, прежде всего западное, поставило действующую российскую власть в невыносимое положение обвиняемого во всевозможных грехах: возврат к тоталитаризму, удушение свободы слова и проч. и проч. Социальный раскол в российском обществе, который требовалось преодолеть, превратился в раскол между Россией и западным общественным мнением (напомним, естественной референтной группой действующей власти). Но система диктатуры, наращивающая потенциал своего суверенитета, не допускает двусмысленности. Так сложилась целая система понятий публичного политического языка власти, получивших новое семантическое наполнение. Фрагмент этой системы можно представить, например, в виде такого словника (слева: слова «западного» лексикона, справа: их российский политический эквивалент):
демократия | приход к власти популистов |
конституционный федерализм | раскол страны |
права человека | скрытая поддержка террористов |
неправительственные организации | агенты враждебного западного влияния |
экономическое партнёрство | выкачивание наших ресурсов |
независимые СМИ | орудие олигархической борьбы с существующей властью |
и т. д. |
Между российским и западным политическим языком буквально воспроизвелась ситуация, которую Гоббс описывает применительно к античному и современному ему западному языку политики. В силу примечательности данной цитаты, а также чудесной лёгкости её перефразирования применительно к проблеме отношений между западной «теорией» и российской «действительностью» приведём её здесь в развёрнутом виде:
«…люди легко вводятся в заблуждение соблазнительным именем свободы и по недостатку способности различения ошибочно принимают за своё прирождённое и доставшееся по наследству право то, что является лишь правом государства. А когда эта ошибка подкрепляется авторитетом тех, чьи сочинения по этому вопросу пользуются высокой репутацией, то не приходится удивляться, что это приводит к мятежу и государственному перевороту. В западных странах привыкли заимствовать свои мнения относительно установления и прав государств у Аристотеля, Цицерона и других греков и римлян, которые, живя в демократических государствах, не выводили эти права из принципов природы, а переносили их в свои книги из практики собственных демократических государств, подобно тому как грамматики составляли правила языка на основе современной им практики, а правила стихосложения — на основании поэм Гомера и Вергилия. И так как афинян поучали (чтобы удержать их от стремления к изменению форм правления), что они свободные люди и что все живущие при монархии рабы, то Аристотель пишет в своей “Политике” (книга 6, глава 2): “Демократия предполагает свободу, ибо считается общепринятым, что никто не свободен при ином образе правления”. И подобно тому как Аристотель исходил из практики Афинской республики, Цицерон и другие писатели основывали свои учения на мнениях римлян, которым внушали ненависть к монархии сначала те, кто свергли своего суверена и поделили между собой верховную власть над Римом, а затем их преемники. Благодаря чтению греческих и латинских авторов люди с детства привыкли благосклонно относиться (под лживой маской свободы) к мятежам и беззастенчивому контролированию действий своих суверенов, а затем к контролированию и этих контролёров, вследствие чего было пролито столько крови, что я считаю себя вправе утверждать, что ничто никогда не было куплено такой дорогой ценой, как изучение западными странами греческого и латинского языков»[17].
Возвращаясь к российской ситуации, необходимо подчеркнуть, что формирование нового политического языка было отнюдь не (или, по крайней мере, не только) целенаправленным результатом действия власти. Самоцензура современного российского общества, к сожалению, опережает реальную цензуру власти, примеров чему в настоящее время можно привести великое множество. Формирование нового политического языка — это во многом спонтанный процесс, который, помимо прочего, продолжает выполнять социально-терапевтическую функцию: он подменяет внутренние проблемы российского общества проблемами внешнеполитического характера.
Результат этого процесса проявляется, например, в том, что общественность начинает наперебой предлагать власти изоляционистские проекты один экзотичнее другого (достаточно вспомнить ту же «Крепость Россию»). Машина языка уже принудительно направляет политическое мышление в русло проведения различия и конституирования «очевидного» факта российской самобытности, что манифестируется, в частности, в появлении такой идеологической диковинки, как «суверенная демократия»[18]. Если создаётся новый политический язык, то он таким образом переформатирует реальность, что этой реальности остаётся только подтверждать правомочность использования нового языка. До настоящего времени, правда, российская власть вполне готова общаться с окружающим миром и даже охотно растолковывает ему специфику своего словоупотребления. То есть пока не утрачен навык перевода нового языка российской политики на «иностранный», западный политический язык. Но долго ли этот навык сохранится? А самое главное, общество-то, в отличие от кремлёвских специалистов, не владеет этими хитростями перевода! Картина мира, которая предписывается ему этим политическим языком, сама по себе становится фактом социальной реальности.
В конечном итоге, очевидно, что разговоры о разрыве с «Западом» отнюдь не означают поиска альтернативы капиталистической системе. Как раз наоборот. Вся самобытность свелась к воспроизводству модели государственного капитализма, ориентированной на опыт СССР. Что, конечно, не удивительно. Но если можно было говорить об СССР как о разновидности госкапитализма, системе, обслуживавшей слой управленческой бюрократии, которая базировалась на социалистической системе собственности, то теперь госкапиталистические отношения воспроизводит себя уже на фундаменте частной буржуазной собственности. Способна ли эта система трансформироваться в европейскую модель «социального государства» — это ещё открытый вопрос. Но уже сейчас можно видеть, что это будет государство, в котором бюрократия будет чувствовать себя не хуже, чем в советском обществе.