Лев Шестов и Киркегор - Страница 1
Бердяев Николай
Лев Шестов и Киркегор
Н.А. Бердяев
Лев Шестов и Киркегор
Книга Л. Шестова о Киркегоре[2], прекрасно переведенная на французский язык, - быть может лучшая из его книг. Она написана блестяще, как и большая часть книг этого автора. В ней основная мысль его выражена наиболее концентрированно и с наибольшей ясностью, если, впрочем, можно требовать ясности от мыслителя, который отрицает мысль и борется против познания. Формальный недостаток книги в утомительно частом повторении одного и того же, одних и тех же фраз, выражающих, по-видимому, самое важное для автора. Я считаю Л. Шестова очень замечательным и оригинальным мыслителем и очень ценю его проблематику, очень сочувствую его борьбе против власти "общего" над человеческой жизнью, борьбе против необходимости, его жажде свободы. Но богата и пространна лишь его отрицательная философия, его положительная философия бедна и коротка, она могла бы вместиться на полстранице. Иначе и быть не может, - то, чего он хочет, не может быть выражено в мысли и слове, это чистая апофатика. Но вместе с тем он остается на территории мышления и разума. В книге о Киркегоре я даже нахожу целую космогонию, хотя и кратко выраженную. Это все-таки конструкция ума, хотя в основании этой конструкции лежит трагический опыт жизни самого Л. Шестова и его любимых героев. Как и следовало ожидать, по книге Л. Шестова нельзя узнать самого Киркегора, узнается лишь автор книги. Киркегор - лишь прекрасный повод для развития темы, которая его самого мучит и которой он посвятил все свое творчество. Многого у Киркегора он не замечает. Но Киркегор ему особенно близок, он потрясен его судьбой, и встреча с ним для него важное событие. Л. Шестов экзистенциальный философ. Но экзистенциальная философия, т. е. философия, обращенная к субъекту, а не к объекту, не может быть только рассказом о пережитых человеческих несчастиях. Пережитая трагедия может быть источником познания, но сама пережитая трагедия не есть еще философия. Философское познание есть акт осмысливания, совершенный мыслителем в отношении к пережитой трагедии. Л. Шестов отрицает этот познавательный акт как внушение древнего змия. Но по непоследовательности он его все-таки совершает, и это его спасает как мыслителя. Трудности, которые стоят перед Л. Шестовым, когда он хочет выразить свою тему, так велики, что они могли бы сделать его положение как философа безнадежным. Он, может быть, принужден был бы умолкнуть. Но все это сглаживается в книгах Л. Шестова, и получается даже иллюзия ясности. Это объясняется литературным талантом Л. Шестова, иронией, к которой он постоянно прибегает в своем изложении, и своеобразным подкупающим лиризмом, необычайной чувствительностью, сообщающей его писаниям особенную человечность. Только на эмоциональном языке понятно то, что он говорит, на язык же интеллектуальный, который, впрочем, Л. Шестову очень свойствен, с трудом переводимо. Нельзя отделаться от впечатления, что Л. Шестов прежде всего борется с самим собой, с собственным рационализмом, собственными рационалистическими препятствиями для веры. И он хочет убедить нас, что у всех те же рационалистические препятствия, что все находятся во власти змеиного разума. Это может показаться убедительным потому, что он имеет дело почти исключительно с философами, людьми познания, и с ними борется, он не обращается к свидетелям веры. В сущности, шестовская мысль очень деспотична. Деспотичность мысли есть всегда результат двучленного деления мира и направлений мысли. Один член этого деления есть темное царство - греческая философия, Сократ, Аристотель, Спиноза, Кант, Гегель, познание, разум и мораль, обще обязательные истины, необходимость. Другой член деления есть светлое царство - Библия, вернее, некоторые слова Библии, Тертуллиан, Паскаль, Лютер, Ницше, Достоевский, Киркегор, вера, неограниченные возможности "по ту сторону добра и зла", жизнь, свобода. Для темного царства разума, морали и познания, в сущности, спасения нет, его нет почти для всех философов, для величайших из них. Когда я читал последнюю книгу Л. Шестова, очень волнующую книгу, у меня было мучительное впечатление, что она вся построена условно и что автор не убежден в реальном существовании этого условия. Если есть Бог, то существуют неограниченные возможности, то однажды бывшее - отравление Сократа, прогрессивный паралич у Ницше, лишение невесты у Киркегора - может стать небывшим. Тогда возможна победа над необходимостью, калечащей нашу жизнь, возможна свободная и райская жизнь. Но мысль Л. Шестова носит особенно трагический характер потому, что Бог, для которого все возможно, который выше всякой необходимости и всех общеобязательных истин, остается условной гипотезой. Бог постулируется для спасения от власти разума и морали, подобно тому, как Кантом он постулировался для спасения морали. Л. Шестов силён своим отрицанием, а не своим утверждением, своей тоской по вере, а не своей верой. Книги его скорее оставляют впечатление, что последнее слово принадлежит разуму, общеобязательным истинам, морали, необходимости, невозможности освобождения от мучений для Ницше и Киркегора.
Главное для Л. Шестова вера. В этом он близок к Лютеру. Греху противоположна не добродетель, а вера. Только вера может спасти, только вера в Бога, для которого все возможно, который не связан никакой необходимостью, может вернуть Иову его быков и его детей, Аврааму Исаака, Киркегору Регину Олсен и пр. Вне веры нет спасения от власти необходимости. Но как возможна вера и у кого она есть? Читая Л. Шестова, остается впечатление, что вера невозможна и что ее ни у кого не было, за исключением одного Авраама, который занес нож над своим любимым сыном Исааком. Л. Шестов не верит, что есть вера у так называемых "верующих". Ее нет даже у великих святых. Ведь никто не движет горами. Вера не зависит от человека, она посылается Богом. Бог же никому почти не дает веры, Он не дал ее Киркегору, не дал ни одному из шестовских трагических героев. Единственный путь оказывается закрытым. Л. Шестов составил себе максималистическое понятие о вере, при котором она делается невозможной и ее ни у кого нет. Но это понимание веры не соответствует всем величайшим свидетельствам о вере в истории человеческого духа, свидетельствам ап. Павла, всех апостолов и святых, пророков и религиозных реформаторов. Для Л. Шестова вера есть конец человеческой трагедии, конец борьбы, конец страданиям, наступление неограниченных возможностей и райской жизни. Это есть ошибочное понимание веры, и для многих оно является предлогом, оправдывающим неверие. Вера есть не конец, не райская жизнь, а начало трудного пути, начало героической борьбы, которой Л. Шестов не хочет. Верующий продолжает нести на себе тяжесть мировой необходимости, разделяет тяжесть неверующих. Верующий проходит через испытания, сомнения, раздвоения. Человеческая природа остается активной, а не пассивной. Л. Шестов составил себе такое понимание веры потому, что он связьюает райское блаженство с пассивностью человеческой природы. Активность человеческой природы для него есть разум, знание, мораль. Свобода получается лишь от Бога, человек тут ни при чем, он лишь пользуется и наслаждается свободой, созерцает утреннюю звезду, соединяется в любви с принцессой. Ничто так не отталкивает Л. Шестова, как героизм. Пассивность человеческой природы в отношении к Богу есть всегда одна из форм квиетизма. Л. Шестов призывает к Библии и откровению, чтобы освободить человека от власти Сократа и греческой философии, власти разума и морали, общеобязательных истин. Но из Библии берет он лишь то, что ему нужно для его темы. Он не библейский человек, он человек конца XIX и начала XX века. Ницше ему ближе Библии и остается главным влиянием его жизни. Он делает библейскую транскрипцию ницшевской темы, ницшевской борьбы с Сократом, с разумом и моралью во имя "жизни". Библия для него почти исчерпывается сказанием о грехопадении, Авраамом и Иовом. Он как будто забывает, что главная, центральная фигура библейского откровения не Авраам, а тот, кто говорил лицом к лицу с Богом, - Моисей. Но библейское откровение Бога через Моисея, которое составляет основу юдаизма и христианского Ветхого Завета, есть откровение закона, десяти заповедей. Совершенно ясно, что Моисей Л. Шестову не годится, он не его человек, он охотно его поместит в линию Сократа. А между тем, что же может быть более библейского, чем Моисей? Авраам, занесший нож над любимым сыном, и для Киркегора, и Л. Шестова есть лишь литературный образ, иллюстрирующий их тему о вере как сфере неограниченных возможностей. Образ Авраама потрясающий, но в нем открылись еще первобытные верования об умилостивлении Божества человеческими жертвоприношениями.