Лермонтов: воспоминания, письма, дневники - Страница 109
Мы привели эти черты, сами по себе ничтожные, для верной характеристики этого странного, игривого и вместе с тем заносчивого нрава. Лермонтов не принадлежал к числу разочарованных, озлобленных поэтов, бичующих слабости и пороки людские из зависти, что не могут насладиться запрещенным плодом; он был вполне человек своего века, герой своего времени: века и времени, самых пустых в истории русской гражданственности. Но живя этою жизнью, к коей все мы, юноши 30 годов, были обречены, вращаясь в среде великосветского общества, придавленного и кассированного после катастрофы 14-го декабря, он глубоко и горько сознавал его ничтожество и выражал это чувство не только в стихах «Печально я гляжу на наше поколенье», но и в ежедневных, светских и товарищеских своих сношениях. От этого он был вообще не любим в кругу своих знакомых в гвардии и в петербургских салонах; при Дворе его считали вредным, неблагонамеренным и притом, по фрунту, дурным офицером, и когда его убили, то одна высокопоставленная особа изволила выразиться, что «туда ему и дорога». Все петербургское великосветское общество, махнув рукой, повторило это надгробное слово над храбрым офицером и великим поэтом.
Итак, отдавая полную справедливость внутренним побуждениям, которые внушали Лермонтову глубокое отвращение от современного общества, нельзя однако не сознаться, что это настроение его ума и чувств было невыносимо для людей, которых он избирал целью своих придирок и колкостей, без всякой видимой причины, а просто как предмет, над которым он изощрял свою наблюдательность.
[А. Васильчиков. «Русский Архив», 1872 г., кн. 1, стр. 206–209]
Из стихотворных эпиграмм на [Васильчикова] записаны В. И. Чиляевым две: одна, сказанная Лермонтовым на бульваре как-то вечером, когда луна светила ярко и тень князя Васильчикова в шинели и шляпе, беседовавшего с каким-то питерским стариком, длинной полосою ложилась на песок площадки. Молодежь вышла из «казино» Найтаки и столпилась на крылечке. Лермонтов указал рукою на «мученика фавора» и сказал:
Другая написана была мелом на карточном столе, когда «умник» сказал какое-то энергичное слово:
[П. К. Мартьянов. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 454–455]
Гвардейские офицеры, после экспедиции, нахлынули в Пятигорск, и общество еще более оживилось. Молодежь эта здорова, сильна, весела, как подобает молодежи; вод не пьет, конечно, и широко пользуется свободой после экспедиции. Они бывают у источников, но без стаканов; их заменяют лорнеты, хлыстики… Везде в виноградных аллеях можно их встретить, увивающихся и любезничающих с дамами.
У Лермонтова я познакомился со многими из них и с удовольствием вспоминаю теперь имена их. Алексей Столыпин (Монго), товарищ Лермонтова по школе и полку в гвардии; Глебов, конногвардеец, с подвязанной рукой, тяжело раненый в ключицу; Тиран, лейб-гусар; А. Васильчиков, чиновник при Гане, присланном для ревизии Кавказского края, сын моего бывшего корпусного командира в гвардии; Сергей Трубецкой, Манзей и другие. Вся эта молодежь чрезвычайно любила декабристов вообще, и мы легко сошлись с ними на короткую ногу.
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 682–683]
Лев Пушкин приехал в Пятигорск в больших эполетах. Он произведен в майоры, а все тот же! Прибежит на минуту впопыхах, вечно чем-то озабочен; уж такая натура! Он свел меня с Дмитревским,[542] нарочно приехавшим из Тифлиса, чтобы с нами, декабристами, познакомиться. Дмитревский был поэт; он в то время был влюблен и пел прекрасными стихами о каких-то прекрасных карих глазах. Лермонтов восхищался этими стихами и говорил обыкновенно: «После твоих стихов, разлюбишь поневоле черные и голубые очи и полюбишь карие глаза».
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 683–684]
Гвардейская молодежь жила разгульно в Пятигорске, и Лермонтов был душою общества и производил сильнейшее впечатление на женский пол. Стали давать танцевальные вечера; устраивали пикники, кавалькады, прогулки в горы.
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 684]
В мае месяце 1841 года М. Ю.Лермонтов приехал в Пятигорск и был представлен нам в числе прочей молодежи.
Он нисколько не ухаживал за мной,[543] а находил особенное удовольствие me taquiner.[544] Я отделывалась как могла то шуткою, то молчаньем, ему же крепко хотелось меня рассердить; я долго не поддавалась, наконец это мне надоело, и я однажды сказала Лермонтову, что не буду с ним говорить и прошу его оставить меня в покое. Но, по-видимому, игра эта его забавляла просто от нечего делать, и он не переставал меня злить. Однажды он довел меня почти до слез; я вспылила и сказала, что ежели б я была мужчина, я бы не вызвала его на дуэль, а убила бы его из-за угла в упор. Он как будто остался доволен, что наконец вывел меня из терпения, просил прощенья, и мы помирились, конечно, не надолго.
Как-то раз ездили верхом большим обществом в колонку Каррас. Неугомонный Лермонтов предложил мне пари a discretion,[545] что на обратном пути будет ехать рядом со мною, что ему редко удавалось. Возвращались мы поздно, и я, садясь на лошадь, шепнула старику Зельмицу и юнкеру Бенкендорфу,[546] чтобы они ехали подле меня и не отставали. Лермонтов ехал сзади и все время зло шутил на мой счет. Я сердилась, но молчала. На другой день, утром рано, уезжая в Железноводск, он прислал мне огромный прелестный букет в знак проигранного пари.
[Эмилия Шан-Гирей. «Русский Архив», 1889 г., т. II, стр. 315–316]
В Пятигорске знакомство мое с Лермонтовым ограничивалось только несколькими словами при встречах. Сойтиться ближе мы не могли. Во-первых, он был вовсе не симпатичная личность, и скорее отталкивающая, нежели привлекающая, а главное, в то время, даже и на Кавказе, был особенный, известный род изящных людей, людей светских, считавших себя выше других по своим аристократическим манерам и светскому образованию, постоянно говорящих по-французски, развязных в обществе, ловких и смелых с женщинами и высокомерно презирающих весь остальной люд, которые, с высоты своего величия, гордо смотрели на нашего брата армейского офицера и сходились с нами разве только в экспедициях, где мы в свою очередь с презрением на них смотрели и издевались над их аристократизмом. К этой категории принадлежала большая часть гвардейских офицеров, ежегодно тогда посылаемых на Кавказ, и к этой же категории принадлежал и Лермонтов, который, сверх того, и по характеру своему не любил дружиться с людьми: он всегда был едок и высокомерен, и едва ли он имел хоть одного друга в жизни.
[Костенецкий. «Русский Архив», 1887 г., кн. 1, стр. 113–114]