Легенды грустный плен. Сборник - Страница 37
Последние слова Пасынков писал стоя; почти бегом бросился из квартиры на улицу, миновал перекресток, откуда долетел до метро и вместе с народом всосался в каменную воронку входа.
Вскорости два паровоза с воем вынесли номерной воинский эшелон со станции Белорусская-товарная. Пасынков стоял в открытом дверном проеме, опираясь за закладочный брус, и взглядом прощался с Москвой.
Один танк горел в степи на дороге, второй чадил у берега речки — его поймали бронебойщики в момент, когда он пытался найти место для спуска и переправы вброд. Еще немного дымилось то место, где упал и сгорел Шипуля. Догорал мост, подожженный тогда же, в начале боя, Амаяковым. Сам Амаяков, раненый в живот, стойко, почти без стонов, как полагается человеку чести, доживал последние минуты в разбитом, развороченном, затянутом гарью и пылью окопе, который воронки превратили в цепочку ям неправильной формы.
Пять танков, подойдя к обрыву над рекой, методично, выстрел за выстрелом, разбивали позицию взвода из пушек. Уже засыпаны были оба противотанковых ружья, лежал убитый пулей в голову запевала Ангелюк, уткнувшись в расщепленный приклад своего пулемета; умер от ран Касильков; убиты Серов, Дубак и Рогалевич.
Дважды в этот день контуженный и иссеченный множеством мелких осколков, истекал кровью на дне воронки наспех перевязанный Пересветов, и не было никакой возможности отправить его в тыл: кругом шел бой, и лошади за курганом частью были перебиты, частью в безумии разбежались.
Бесхозно валялась на вытоптанной копытами земле гитара Микина, ее оборванная струна дрожала и звенела при каждом выстреле.
На южном склоне еще сражались. Наконечник половецкой стрелы с остатком древка, взвитый вместе с курганной землей очередным немецким снарядом, впился в левую руку помкомвзвода повыше локтя. Ругаясь, вырывал и вытягивал Рыженков из кармана шаровар прорезиненный, похожий на большую пельменю пакет, искал нитку. Найдя, разрезал ею пакетную обертку надвое, щепотью испачканных землей и гарью пальцев взял тампон и унимал кровь от немецко-половецкого подарка.
Пересветов просил пить, но где там — немцы держали под прицелом все подходы к воде. Оставшиеся в живых защитники высоты «96» немцев к воде тоже не подпускали, не давали им сделать пологий съезд для танков рядом с мостом. Едва фашисты поднимались в рост и пытались сделать свое дело, хлопала снайперская Халдеева, и тот сам себе со злобной радостью говорил:
— Еще один! И еще покажем, как бьют с оптико-механического Ленинградского.
Стреляли Рыженков и Отнякин.
Пересветов лежал на спине, смотрел на дымное небо непонимающими глазами, временами вел странные речи, поднимал руку, на что-то показывал:
— Вот идет старик… он просит помочь… снять кушак… и надеть тулуп… ему холодно… холодно… вот, дотянулся до месяца, а он рассыпался, превратился в петуха, из серебра кованого…
Отнякин, весь в пыли, с закопченным лицом, отбросил карабин с открытым затвором, присел на землю и повел кругом злым и затравленным взглядом:
— Все, отстрелялся.
Со стороны речки, на которой были немцы, блеснул жестяной мегафонный раструб, донеслось по-русски, и чисто, без всякого акцента:
— Эй, на кургане! Братва, кончай дурака валять и сдавайся! Вас не тронут, будут вода и жратва! Вот я сдался — и жив!
Рыженков выстрелил в голос навскидку и не попал. Голос на той стороне построжал:
— Эй, кончай шухарить! Даю две минуты!
Выждав две минуты, голос сказал утвердительно:
— Сдаетесь, значит.
Прямо напротив кургана, сбоку от танка вырезалась фигура в красноармейской гимнастерке. Солнце поблескивало на жестяной трубе. Немцы не показывались — ждали, что будет.
— Халдеев!
— У меня один патрон остался, а у Пересветова я уже смотрел — он все расстрелял… Жалко на эту шкуру патрона тратить. Я лучше немца, — повернулся Халдеев к помкомвзвода.
— Значит, все ребята, кто честно… здесь лежат, а он будет на солнце смотреть? — задыхаясь говорил Рыженков. — Бей!
Халдеев повел оптикой, и в круглом зрачке, где сходились три нити — две тонких горизонтальных и вертикальная заостренная, появилась фигура в застиранной, выбеленной гимнастерке. Халдеев вывел заостренный пенек к левому нагрудному карману и нажал на спуск. В ответ на выстрел прилетел снаряд, тупо ударился в бруствер, взвизгнули осколки. Отнякин вытянулся, сполз по стенке. Халдеев охнул и сел на дно окопа. Его глаза были забиты землей, лицо иссечено камешками, он начал руками протирать глаза.
Взрыв будто вывел из шока Пересветова, он приподнял голову, посмотрел осмысленно:
— Вам нужно уходить, — слабым голосом сказал он, — нужно, товарищ… вы один знаете… ну, что я говорил… про Игоря. Это важно…
— Бредит, — протерев кое-как один глаз, сказал Халдеев.
— Идите, пробивайтесь…
Кавалеристы решили, что Пересветов умер, но он открыл снова глаза широко, и странность была в них, он в упор посмотрел на Рыженкова:
— Зачем сняли шлем? Наденьте, наденьте!
Рыженков невольно уступил настойчивому взгляду: поднял валяющийся рядом старинный шишак.
— Он еще утром контужен был, — как бы извиняясь перед Халдеевым, сказал Рыженков, — все ему двенадцатый век мерещится, князь Игорь… А каска и впрямь будто по мне кована.
Пересветов увидел помкомвзвода в шишаке и улыбнулся.
— Вижу, вижу, — прошептал он.
Взгляд померк. Потом глаза начали леденеть, а улыбка осталась. И остался еще отпечаток какой-то таинственной, преходящей мысли…
Немецкий снаряд ударил в бруствер, пласт земли отвалился и древний курган принял в свои недра Пересветова.
Из-за речки донесся рев моторов и перестук танковых гусениц.
— Пойдем, — сказал Рыженков, отряхивая землю, которой его обдало при взрыве, но Халдеев не откликнулся: уронил голову на плечо, из полуоткрытого рта бежала струйка темной крови.
Старший сержант выглянул: головной танк медленно сползал к речке, переваливаясь через наспех сделанный в обрыве съезд.
Хуже того — отделение немцев обошло левый фланг позиции и, переговариваясь, поднималось теперь к кургану. Солдаты заметили последнего защитника высоты и шли прямо к нему.
Рыженков выскочил из воронки как был в шлеме. Немцы увидели и загоготали. Они не торопились пустить в ход оружие.
— Рус, сдавайс! — крикнул один из них.
— Сейчас, — пробормотал Рыженков и скачками кинулся в сторону — туда, где в изгибе речного русла пластался черный дым.
Сзади выстрелили. Пуля цвиркнула косо по шлему, но старое железо выдержало. Пуля ожгла плечо, еще были выстрелы, но Рыженков уже бежал в дыму, огибая трупы лошадей, нелепых в непривычной для глаза неподвижности. Караковая кобыла подняла голову, полными муки глазами моля о помощи. Лежал рядом с лошадью Микин, на руки намотав повода. Рыженков остановился посмотреть — убит Микин или только ранен, и увидел, что коновод мертв. Тут в плечо его сильно толкнуло, он обернулся и увидел своего солового, волочащего по земле повод.
В бешеном беге и грохоте копыт промчалось по задымленной степи видение — всадник в высоком шлеме. Подвернулся на дороге немецкий солдат, поднял было автомат, стрекотнул, и тут же коротко и зло вспыхнуло солнце на клинке, солдат сложился и упал, а конь скоро растаял в размытой дымами дали, унося своего необыкновенного всадника.
Людмила Козинец
Я иду!
Я — вакеро[3]. Понимаю, рекомендация сомнительная, но что же делать, другой нет. И дед мой, и отец были вакеро. Но посчитали бы зубы любому, кто посмел бы назвать их так. А мне все равно. Пусть — вакеро! И никем иным я быть не могу. Не по мне это — солидный офис, баранка грузовика, сияющие стеллажи маркета. Изо дня в день одно и то же: жалкий никель в кармане, змеиные глаза босса, телефоны, бумаги, клиенты… И лихорадочная, палящая жажда, разогретая фильмами и лаковыми, блестящими обложками журналов. Там недоступные женщины в мехах и бриллиантах, столетние вина, длинные перламутровые автомобили, лошади, яхты, виллы. Но больше всего я ненавижу сухие, презрительно сжатые рты швейцаров в тех заведениях, куда меня не пускают.