Легенда о Травкине - Страница 34
— Что же тебе тогда можно инкриминировать?
— То, что я сожительствовал с нею в период с мая 1953 года по октябрь 1955-го.
— Но... Но, — выразил удивление Федор Федорович, — именно в этот период она была твоей супругой, причем брачные отношения, насколько мне известно, были предварены актом гражданского состояния?
— А какое это имеет значение?.. Мы ведь с вами непреложно установили, что живем в обществе, где мораль и право могут назвать преступным деянием любой... повторяю: любой!.. — поступок гражданина. Все преступно — или может быть преступным.
Федор Федорович молчал так долго, что Травкин забеспокоился, и беспокойство то нашло подтверждение, потому что какие-то булькающие звуки начал издавать Куманьков, пузырями поднимавшиеся со дна молчания — «взвр... взвр...» — это пролопоталось Куманьковым и завершилось каскадом дифтонгов, как будто он отрабатывал английские гласные.
— Мер-зе-ем, — вдруг по слогам выговорил Куманьков и явственно повторил: — Мерзеем!.. Да, Вадим, мерзеем. И будем мерзеть. И уже омерзели. Я не верю, правда, что милицией станет руководить взяточник и вор, но всеомерзение наступит. По-людски разучились говорить уже. Извини уж меня.
— И меня тоже, — тихо промолвил Травкин.
— А если по-людски говорить, то от судьбы не уйдешь. Все мы под Богом ходим. Все унижены. В чужую церковь заглянешь — и то шапку долой. А тут своя, на костях наших возведенная... Ну, что ты помощничков своих жалеешь? Откупился бы ими — и легче б стало.
— Не могу. По-людски говорю: не могу. Никогда у меня друзей не было, да появились они — Воронцов и Родин. Как ни оступаются они, а все чистые и лестные. И меня ты не тронь. Я, Травкин, должен остаться Травкиным. Помнишь тот год, когда командующий американскими ВВС генерал Туайнинг всю страну нашу пересек на «боинге», с юга на север, приземлился где-то на базе под Галифаксом и к телефону поспешил: «Мистер президент, все в порядке...» У меня такое ощущение было, словно мне в карман залезли, бумажник вытащили, при мне же в бумажнике покопались и сунули его обратно, убедились, что я — безрукий. Я тогда еще решил: пока я — Травкин, им — не летать в русском небе. И делаю это, и в «Волхов», которая «У-2» сбила, себя вложил. И буду вкладывать, пока я — Травкин. А если мне скажут, что я — смерд, холоп, если барину дозволено на конюшне высечь меня, зуботычиной наградить или через лакея стаканом водки одарить, то я уже не Травкин, я уже такой, как большинство...
Травкин говорил — и присматривался к Куманькову, к глазам его, глаза стали белыми, совсем белыми, будто из-под век выкатились бельмы; ослепляющая стекловидная масса заполнила глазные впадины, и было ли остекленение игрою преломленного света или чем-то иным — того Травкину не дано уже было знать, потому что Куманьков поискал рукою край стола и поднялся, на Травкина не смотрел, вновь проклокотались дифтонги, Федор Федорович заговорил с трудом, к каждому произносимому слову подыскивая в памяти падеж или склонение, но смысл их был прост, как мычание, и понятен, как плач младенца. У разбитого корыта окажешься, с сумой по миру пойдешь — не угрожал, не предрекал, а как о разбитом уже и пройденном сказал Куманьков, чрезмерно старательно артикулируя звуки, мучительно напрягая язык, нёбо и губы.
От головной боли даже таблеток в доме не держалось, и Травкин сделал то, на что намекал инстинкт: достал коньяк. Федор Федорович испил жадно, зубы позвякивали о стакан, рука блуждающе поискала что-то и нашла плечо Травкина. «Проводи меня...» — вдруг ясно произнес он, и Травкин помог ему выйти на крылечко. Федор Федорович быстро пришел в себя, обрел осанку и голос.
— Так что же ты мне предлагаешь взамен... уведомления?
— Уведомления? Пусть те, от имени которых ты говорил, напишут на самый верх решительное требование. Мы не холопы! Дайте нам свободу!
— Они напишут... Они тебе напишут... такое напишут... Скажи прямо: много твои чистые и честные накопали на меня? Есть еще что-нибудь?
— Есть. — Травкин колебался. — Много чего есть... Самое безобидное — тот же станок фирмы «Бургвеллер». Стоит-то он на мировом рынке не 160 тысяч франков, а меньше, всего 100 тысяч. Разницу поделили между собой представитель фирмы и внешторговец, заключавший сделку. Ну, а с кем делился внешторговец — это тебе известно. Ты, конечно, можешь доказать, что доля твоя пошла на приобретение прецезионной аппаратуры...
— Сокол ты мой... — Федор Федорович обнял Травкина, потом оторвался от него и полез в «газик». Поманил Травкина. — Пуэрториканцам моим не так уж плохо в Гарлеме. А вот в Бронксе... Как будет им в Бронксе?.. Об этом подумай. И это реши.
В замешательстве Травкин ответил, что не знает, но спросит сегодня же, успеет позвонить на 4-ю и сказать, как живут в кварталах Бронкса.
— Не надо, — замоталась борода Куманькова. — Не надо звонить. И держись от меня подальше, Вадим. Я зачумленный.
Он уехал, а Травкин все стоял у военторговского ларька, смотрел вслед, хотя машины уже не было видно. В нем что-то копошилось, напрашивалось, пробивалось. Зябко повелись плечи. Вадим Алексеевич оглянулся и увидел Леню Каргина, немудреного и простенького, пройдоху, хитрости которого голову не ломили. Леня был встревожен и встревоженности не скрывал, он смотрел на Травкина, ожидая какого-то четкого и ясного указания, без которого — быть беде, и Травкину смутно припомнилось, что не раз ему бывало тяжко и всегда невдалеке маячил Каргин. Травкин отвел глаза, потом глянул еще раз на простенького и ясненького Леню и понял, что оказался вовлеченным в омерзительно фальшивую игру, вместе с Куманьковым, который страдал от режущих ухо несовпадений, и не спектакль в домике разыгран был, а живой человек на огне дергался, своей глоткой вопил — вот уж где импровизация на полном серьезе.
Он отмахнулся от Лени, чтоб отстал тот, чтоб с глаз долой, — и пошел к дежурному по части, только от него можно было дозвониться хотя бы до 49-го километра, там перехватить Федора Федоровича, и связь с КПП дали ему немедленно, но Травкин положил трубку, потому что не знал, что сказать Куманькову. И поплелся к себе. Долго стоял у домика, смотрел на дорогу. По ней, опережая клубы пыли, мчалась «Волга», от «Долины». Едва не воткнулась в Травкина, из нее выскочили Родин и Воронцов. «Догоните его, — сказал им Травкин. — И поберегите его. Ему плохо». Пошел к себе.
Он сел на пол. Он сидел долго. Он встал, и ему показалось, что и на его глазах — бельмы. Он ничего не видел и увидеть не мог, ночь уже навалилась, за окном — густая синева. Ни один телефон не работал. Травкин ждал и боялся шелохнуться. Он поднял голову, вслушиваясь в то, что услышать было невозможно. И все же услышал, услышал хруст костей, и хруст этот не был звуком, он был впечатлением, — эхо того ужаса, что прокатился по сознанию Травкина и сознаниям многих людей, о Куманькове думавших в этот час, и Вадим Алексеевич глянул на фосфоресцирующие стрелки часов, чтобы обозначить во времени хруст костей, грохот металла и плеск крови: двадцать два часа пятьдесят четыре минуты.
Заскреблось что-то там, снаружи. Вадим Алексеевич подошел к окну, вгляделся, узнал Каргина. Ничего не сказал ему, но тот все понял, чем-то острым вспорол сетку, хотя ничто не мешало Травкину выйти из домика через дверь. Но он выбрался вот так, обдирая руки, сквозь дыру, и, оставив у дыры Леню, быстро зашагал к дороге, светлой рекой струившейся к «Долине», пробившей русло свое в черной ночи. Машина с караулом догнала его и довезла до станции, кто-то дал ему сверток с бутербродами. Вадим Алексеевич жадно ел, пока вскрывался ящик с запасными ключами. Расписался, получил ключ от кабинета, закрытого его помощником. Сел перед телефонами, ждал. Вздрогнул от звонка.
Звонил штаб. Сообщил: Федор Федорович Куманьков погиб в автомобильной катастрофе, Москва приказала труп немедленно отправить в Ташкент, вскрытие в окружном госпитале будет производиться бригадой столичных экспертов. Смерть же констатирована местными врачами, никто более не пострадал, допрашивается шофер «газика», на котором разбился Куманьков, военно-автомобильная инспекция начала дознание.