Латунное сердечко или У правды короткие ноги - Страница 102
– И ты вместо этого просто взял и полетел в Саарбрюккен.
– Во Франкфурт, потому что в Саарбрюккен самолеты не летают. А оттуда на поезде…
– Восемьдесят шесть тысяч марок, – вздохнул Греф – За одну неделю!
– …В Тоскане.
– И все-таки: восемьдесят шесть тысяч марок! Ты что, покупал бриллианты?
– Нет, – вздохнул Кессель, – Она не принимала подарков. Она не взяла даже туфли, прекрасные туфли, которые ей очень шли – мы увидели их на одной распродаже во Флоренции. Она ничего не хотела брать от меня.
– Куда же ты тогда дел эти восемьдесят шесть тысяч?…
– Ну, во-первых, была зима. В Тоскане зимой тоже холодно, между прочим. Замок, который я снял, надо было топить, причем хорошо топить, чтобы все прогрелось: так хотела Юлия. Кастельнеро – «Черный Замок», недалеко от Сиены. Такой только во сне и увидишь. Юлия сказала, что всю жизнь мечтала о таком Черном Замке. Даже на террасе топили, большими такими электрическими рефлекторами. Одно это стоило кучу денег. А потом еще оркестр. Сорок человек. И повар. И горничная. И мальчик на побегушках… То есть это я его так называл, на самом деле это был взрослый мужчина и ездил он на автомобиле Мы посылали его в Сиену за покупками. Ах. если бы я мог…
Кессель умолк. Наступила тишина; лишь перо Грефа мерно поскрипывало по плотной бумаге. Какое-то время Греф тоже молчал; наконец он перестал чертить и обернулся к Кесселю. Его поразило не то. что Кессель умолк, а совершенно иной тон, которым тот произнес последние слова, как будто внутри у Кесселя соскочил какой-то рычажок и вместо привычной иронии вдруг зазвучала совсем иная струна, как будто в душе Кесселя вдруг открылся какой-то совершенно иной, такой необычный уголок, о существовании которого Греф даже не догадывался…
– …Что? Если бы ты мог – что? – обеспокоенно спросил Греф.
Но Кессель уже пришел в себя, рычажок встал на место, и разговор продолжался в том ироническом тоне, какого Кессель всегда придерживался с Вермутом Грефом:
– «Беллини» у меня получается не так, как мне бы хотелось Не то, чтобы я писал левой ногой – нет, я как раз очень стараюсь, и работа по-прежнему доставляет мне удовольствие. Но все равно получается что-то другое. Не то, чего я хотел.
Греф спросил, снова принимаясь за чертеж:
– А если бы ты писал о Юлии… Это было бы то?
– Это… – начал было Кессель и снова умолк, и Греф почувствовал, что рычажок вот-вот соскочит, но Кессель вовремя поймал его и больше уж не отпускал. Откашлявшись, он продолжил: – Ты знаешь, как выглядит женское тело при свечах? Электричество – мертвый свет, это оно лишило нас любви к женскому телу.
– Поэтому ты пачками закупал свечи, причем самого лучшего сорта. Теперь понятно, куда ушли деньги.
– …В воскресенье, в последний день перед отъездом, луна была такая огромная – до полнолуния оставалось всего дня два. Я сказал ей, что вино отравлено, что это я подсыпал туда яд. Она придвинула к себе канделябр и выпила все до дна.
– Но на самом деле яда не было?
– Но мы вели себя так, как будто он там был.
– И при этом играл оркестр…
– Да. Правда, за стеной, в соседнем зале…
– А что они играли?
– Это сложный вопрос. Капельмейстер, которого я нанял, молодой, оказался довольно толковым парнем: он откопал где-то совершенно невероятную аранжировку «Капулетти и Монтекки»…
– …Винченцо Беллини.
– Да. Вообще я против таких аранжировок – Якоб Швальбе от нее, наверное, в гробу бы перевернулся. Но меня в данном случае интересовала не оценка и не… музыкальная оправданность такой аранжировки, а…
– То настроение, которое она создавала?
– Да нет, дело даже не в настроении. – Кессель крепко держал рычажок в руках. За него можно было не бояться – Я потом нашел нужное слово. Есть слова, смысл которых утрачивается от слишком частого употребления. Но иногда они приходятся к месту… Хотя это бывает очень, очень редко, Это была страсть. Ты ведь знаешь, что время… – чтобы рычажок не вырвался из рук, Кессель перешел на наставительный тон, в сущности, мало отличающийся от иронического и тоже знакомый Грефу, – время – это вещь необычайно сложная. Я считаю, что у каждого человека время течет по-своему. Недаром о великих ученых или музыкантах говорят, что они опередили свое время. Так вот, это следует понимать буквально. Гении действительно живут быстрее. После 1820 года Бетховен начал жить очень быстро, для него каждый год был равен двадцати-тридцати годам. В 1827 году, когда он умер, ему на самом деле было… – Кессель попытался подсчитать в уме, но у него не получилось, приобретенную на секретной службе привычку к быстрому счету он уже утратил. На столе у Грефа лежал маленький калькулятор, с помощью которого он подсчитывал свои налоги. Греф отложил перо и стал нажимать на кнопки.
– Тогда он, выходит, и до сих пор еще жив. Если взять год в среднем за двадцать пять лет, то он должен умереть в 2002 году.
– …Но даже маленькие таланты опережают свое время. Вообще думающие люди живут быстрее не думающих.
– Таких мало, – отозвался Греф, продолжая чертить. – В лучшем случае – один процент.
– Возможно, ты прав, – согласился Кессель, – но речь не об этом. На самом деле время устроено еще сложнее, и в жизни человека бывают секунды, за которые он успевает оторваться от окружающих на целые годы. Хотя разница в несколько лет – это на самом деле немного, люди еще вполне друг друга понимают и могут общаться, будь то в браке или в дружбе. Если разница составляет всего несколько месяцев, то это образец гармонии, вообще идеальный брак. А теперь представь себе, что эта разница – если она вообще есть – составляет несколько секунд…
Греф быстро взглянул на Кесселя – так быстро, что ему не пришлось даже прерывать начатую линию, – но этого взгляда ему было достаточно, чтобы убедиться: Кессель готов упустить рычажок Он тут же отозвался, не отрывая взгляда от ватмана:
– Когда разница составляет меньше часа, это и называется страсть?
– Примерно так, – вздохнул Кессель, откидываясь на спинку кресла.
– Да, но как это описать? – спросил Греф.
– Разве только стихами, – согласился Кессель.
– Нет, – возразил Греф, – Стихами тоже нельзя. Это… Как ты сам сказал, это нечто иное. Скорее, сюжет для гобелена.
– Да, – сказал Кессель, – ты прав. Это гобелен. Черный Замок и все прочее… Да-да. Но Юлии там нет, есть только едва намеченный контур. Тебя, кстати, не удивляет, что я, такой ненавистник всяких южных стран, поехал с Юлией именно в Тоскану?
– Такой гобелен, наверное, можно было создать только в Тоскане…
– Сначала я предложил ей: поехали в Скапа Флоу.
– Куда?
– В Скапа Флоу. Совершенно дикий уголок: зеленое море да скалы, будто покрытые ржавчиной…
– В Шотландию? Зимой?
– Именно зимой! Когда туман покрывает…
– Я где-то читал, что даже среди больших любителей северных стран мало кто способен по достоинству оценить красоты шотландского побережья…
– Может быть, но главное – Юлия сказала, что боится морской болезни. А потом она предложила Тоскану. И оказалась права. Она вписалась в замок Кастельнеро как та самая недостающая фигура на гобелене.
– Она уже была там раньше? Приезжала?
– Нет. И больше никогда не поедет. Знаешь, как разбивают бокал, чтобы из него не пил больше никто другой…
– Ты что, спалил Кастельнеро? Чтобы больше никто не привез туда свою Юлию… – Греф снова бросил чертить и обернулся к Кесселю – Изумительная картина! Я ее так и вижу. Вечереет. На западе громоздятся тучи. И – великолепный акт вандализма: Кастельнеро пылает, огонь пощадил лишь кипарисы… Подожди, не прерывай меня, – сказал Греф, – я хочу дорисовать эту картину. В замке, среди палящего жара, в последний раз оживает и корчится гобелен. И кажется, будто фигурка Юлии с криком боли пытается вырваться из пламени, но оно уже охватило гобелен и тот мгновенно исчезает в его прожорливой пасти. – Греф снова вернулся к работе: – Отныне и до тех пор, пока… – он задумался на минуту, но тут же продолжил: – …Пока бессмертные звезды и сияющий Феб-Аполлон не сойдут с предначертанных им путей, эти древние стены не испытают такого жара любви, какой подарила им Юлия… Или что-нибудь в этом роде. Да, такая картина стоит восьмидесяти шести тысяч. Замок хоть был застрахован?