Ласточка-звездочка - Страница 4
Очень популярным человеком во дворе в эти дни стал Миша Чекин, больше известный под именами Мика, Хомик и Хомчишка. Миша, тихий и немного флегматичный, относился к числу законопослушных. То есть почти никогда не принимал добровольного и тем более активного участия в войне с Мексом, не стрелял из рогатки в прохожих, не бил электрических уличных фонарей. Он никогда не убегал (не «срывался», не «рвал когти»), если вдруг дворник Максим Федорович, вооружившись метлой, бросался догонять нашкодивших пацанов. И Мекс никогда не трогал его — он знал: Мика Чекин не чета Славке Иващенко, Мика не повинен в том, что где-то на втором этаже футбольный мяч сшиб с подоконника кастрюлю с припасами, выставленными «на воздух». Во многих семейных квартирах Хомика часто ставили в пример. И все это ребята ему прощали. Хомика не дразнили, не «подтыривали», как других тихонь. В сущности, мальчишки были очень широкими людьми. Они многое учитывали, когда оценивали человека.
Прекрасно, например, было известно, что Хомик с детских лет воспитывался не у мамы с папай, которые часто ссорятся, расходятся и опять сходятся, переезжают с квартиры на квартиру, меняют место работы, а у бабушки с дедушкой, которых Миша называл не «баба» и «дед», а «маманя» и «папаня». Было известно также, что «маманя» — суровая, аккуратная, словно в щелочной воде вываренная старуха — железная домоправительница, что в квартире у Хомика люди свободно чувствуют себя только на кухне, если при этом, конечно, они не слепнут от блеска надраенных кастрюль. В двух других комнатах ни пыли, ни жизни, ни воздуха. Там — угрюмая безупречность паркета, отпугивающая крахмальная белизна занавесок, салфеток и чехлов, бесполезная неподвижность раз и навсегда расставленных стульев. В этих комнатах бывали немногие приятели Хомика. Выходили они оттуда подавленными и выносили самое искреннее сочувствие к Хомику.
— Нет, — говорил Сявон и ошеломленно крутил головой. — Вот так «маманя»!
И добавлял:
— А дед у тебя ничего. Тихий.
Поэтому-то, когда Хомика звали домой, ребята сразу же и без протестов прерывали игру, поэтому-то, когда затевалась рискованная операция и на общем совете Двора намечались ее исполнители, Хомик получал безусловный и вполне уважительный отвод.
— Хомику нельзя, — говорил кто-нибудь. — Не дай бог, узнает «маманя». Человеку жизни не будет.
Но, разумеется, на одном сочувствии далеко не уедешь. Чтобы человека уважали, он должен что-то уметь. Бездарностей, особенно тихих бездарностей, во дворе не терпели. И Хомик умел. У него были способности, вполне соответствующие его спокойному, флегматичному темпераменту, — способности коллекционера. Он коллекционировал марки, коллекционировал конфетные обертки, старинные и иностранные монеты, а главное — упорно собирал силуэты самолетов различных систем и типов. И вот теперь этой частью коллекции Хомика заинтересовались все. Толстые альбомы «Для рисования» с наклеенными на каждом листе газетными или журнальными фотографиями «мессершмиттов», «фокке-вульфов», «спитфайеров», «ишаков» внимательно рассматривались, достоинства немецких машин придирчиво сопоставлялись с достоинствами наших истребителей и бомбардировщиков.
Силуэты наших самолетов можно было изучать и в натуре. Бочкообразные «ишаки» каждое утро устраивали в небе над городом шумную, показательно грозную карусель.
— Маневренные машины, — глядя в небо, сообщал Сявон. — Мне один летчик говорил.
— Какой летчик? — с понятной в его возрасте нетактичностью пробовал уточнить десятилетний Толька Сопливый, лишь недавно переименованный из уважения к возрасту в Тольку Шкета.
— Много будешь знать — скоро состаришься, — при общем сочувственном молчании отвечал ему Сявон.
— А почему они летают кругом? — спрашивал Толька.
— А как же им еще летать? — снисходительно бросал Сявон. — В разные стороны? Ты когда-нибудь видел, чтобы солдаты шли в разные стороны?
Сравнение ничего не объясняло, и Толька смутно чувствовал это. Но, во-первых, он действительно никогда не видел, чтобы солдаты ходили не строем, а в разные стороны, и никто этого не видел, а во-вторых, Толька уже знал, как бывает опасно лезть с вопросами, которые неприятны старшим, и потому замолкал.
Но уже через минуту он спрашивал опять:
— А если немцы прилетят, наши их собьют?
На такой вопрос даже отвечать было неприлично. Тольке давали увесистый подзатыльник.
— Спрашиваешь, дурак! — говорили ему.
И кто-нибудь, вспоминая старое, обидное Толькино прозвище, добавлял:
— Сопливый!
Но немцы прилетели, и никто их не сбил.
Это произошло во второе с начала войны воскресенье. Был бестеневой, жаркий день. На главной улице города, которой обилие военной формы пока придавало лишь подтянуто-бравый, призывно-походный вид, на центральной площади Ленина было тесно от празднично одетых людей. Должно быть, все эти люди, как и ребята из Сергеева двора, еще не очень верили в войну; должно быть, у них, как у ребят из Сергеева двора, было еще довоенное представление о войне. Во всяком случае, они не насторожились, когда низко над жестяно завибрировавшими крышами раздался рев чужих авиационных моторов, не легли на асфальт, не попытались укрыться хотя бы в подворотнях, когда к реву авиационных моторов прибавился бомбовый вой.
Бомбы взорвались как раз в центре гуляющей толпы, и город, который лежал за много сотен километров и от границы и от фронта, понес первые потери. Эти потери были так неожиданно, так ошеломляюще велики, что городская администрация не столько испугалась, сколько словно смутилась их. Убитые на улицах города — это казалось чем-то вроде разглашения государственной тайны. Место, где упали бомбы, сразу же оцепила милиция, раненых и убитых вывезли в закрытых машинах, воронки тотчас заделали, асфальт присыпали песком и только тогда опять пустили на площадь прохожих.
Сергей с ребятами был в числе тех, кто первым пришел посмотреть на место, где рвались бомбы и лежали убитые.
На площади уже все было тщательно прибрано, подметено, присыпано никем не затоптанным песком, и мальчишки еще не смогли услышать голос войны. Они и не были готовы к этому. Беда еще по-настоящему не заговорила с ними своим языком. Потрясло лишь ощущение хрупкости жизни, ее незащищенности перед темной и жестокой силой. Будто Сергею рассказали о нелепой и кровавой автомобильной катастрофе или о железнодорожном крушении. Ехали себе люди, спали, ели — и вот на тебе…
Вечером после первого налета ребята собрались во дворе переживать первую бомбежку.
И опять самый младший бесстрашно замахивался своими дурацкими вопросами на священные для ребят легенды.
— А где же были наши? — спрашивал Толька Шкет. — Целый день ревели-ревели. Все небо проревели. А когда немцы прилетели, хоть бы один поднялся.
— Заткнись ты! — сказал Сявон.
— Не болтай, если не понимаешь, — сказал Сагеса.
Ребята долго молчали.
— Может, и не узнали, что немцы, — почему-то виновато предположил Сагеса. — В первый же раз.
Но ни самого Сагесу, ни других такое предположение не устраивало.
Сергея мучила память о черной тени, перемахнувшей через их дом, — немцы, сбросив бомбы, еще снизились и дали по городу несколько пулеметных очередей.
— Они же стреляли из пулеметов, сволочи! — сказал он.
— Вот увидишь, — пообещал Сагеса, — в следующий раз наши приготовятся.
И к страстному ожиданию ребят, когда же наши наконец начнут бить немцев на фронте, прибавилось страстное ожидание увидеть, как немцы опять прилетят бомбить город и как их тут обязательно собьют.
И немцы прилетели еще раз. Ночью Сергея разбудила мать:
— Вставай, Сережик. Там что-то страшное делается.
Сергей вскочил и почувствовал, как в комнате тяжело сдвинулся воздух. Это не было порывом ветра, поднимающим занавеску над окном, сбрасывающим со стола бумаги. Воздух сдвинулся всей массой, упруго надавил на стены и медленно отхлынул назад. Потом воздушный прилив повторился, и где-то далеко дважды глухо ударило.