Ланселот - Страница 18
Перед тем как сесть, солнце выглянуло снова. Мы лежали в розовых сумерках, положив головы на резиновый кранец, который то и дело вертелся и был, как живой. Мне стало некуда деть руку, поэтому пришлось положить ее ей на талию. Ниже руки крутой волной вздымалось ее бедро с полоской трусиков.
— А ты сексуально смотришься в этих полосатых брючках, — проговорила она, рассеянно барабаня пальцами по моему бедру. Она слегка запьянела, но это не мешало ей быть поглощенной своими мыслями. У меня появилось странное чувство, словно соседство с ней заставило меня ощутить самого себя, свое тело, трущееся о горячую шершавую ткань.
Я поцеловал ее. То есть, скорее, наши губы встретились, потому что им было некуда больше деться. И когда мы поцеловались, чувствуя солнечный вкус бурбона на губах, ее рот раскрылся и вобрал в себя мои губы, словно приглашая меня войти в новый дом. Она приподняла и повернула голову, склонив ее над моей. Запах моих жарких пропотевших брюк смешался с ее фиалковым корнем, мокрым кринолином и ароматом вымытой дождем кожи. Голоса лягушек на улице окрепли и слились в общий хор. Ее дивное бедро в трусиках и арлекиновых линялых пятнах — не то чтобы бедро истинной красавицы, зато истинной техаски, приехавшей на Марди-Гра, — поднялось, зависло и легло поперек меня. И осталось лежать, давя меня сладкой тяжестью.
Мы смеялись, радуясь странности места и самой нашей встречи, пили и целовались, и я ощущал глубокую ложбинку вдоль ее спины повыше трусиков.
— А дверь запирается? — спросила она.
— Это не обязательно, но если тебе так удобнее… — Я встал и запер дверь, повернув в замке восьмидюймовый железный ключ, и с лязгом задвинул засов.
— Господи, звук прямо как в Шильонской темнице. [60]Покажи ключ.
Я лег и передал ей железный ключ. Она взяла его в одну руку, меня в другую, и чувствовалось, что оба ей нравятся одинаково. Она любила антиквариат и любила секс. Разглядывая ключ, она придерживала меня сладкой тяжестью бедра, словно ей непременно требовалось, чтобы я ожидал неподвижно, пока она не прикинет ценность вещицы. Я даже рассмеялся. Я начинал уже принимать ее демонстративную прямолинейность. С равным успехом она могла бы сказать: сейчас, старик, ты получишь сладкую конфетку, какой у тебя еще никогда не было, но потерпи минутку, пока я рассмотрю этот старый ключ. У нее в самом деле была страсть к вещам старым и „настоящим“. А чего в Техасе точно не было, так это старых настоящих вещей.
Она оказалась права — у нее была-таки эта сладкая конфетка, и она с абсолютной уверенностью знала, как может знать только женщина, что получит меня в силу какого-то странного стечения времени, пространства, обстоятельств и ее столь же странной смеси расчета, шутовства и жаркой симпатии ко мне — да-да, она действительно хотела меня не меньше, чем мой дом, и ясно понимала, куда ведет вектор страсти — в теплую бархатистую ложбинку между ее ног, к аннигиляции, желанию и жажде, туда, где бархат заканчивается, раскрывая иные глубины. Я поцеловал ее там.
Мы пили и смеялись, наслаждаясь моментом и собственным открытием: что каждый из нас может дать другому то, что тот хочет — не совсем, конечно, „любовь“ в общепринятом смысле слова, но у нее были новенькие десять миллионов, а у меня старый дом, и мы бросили в одно варево ее техасскую сладостную женственность и мою не менее сладостную для нее англосаксонскую аристократичность — этакий потомственный дворянин, лорд Стерлинг Хейден, открывший бар в Макао. Это было чем-то вроде династического брака, когда суженые еще и нравятся друг другу. Нравятся? Нет, любят. Смеются и радостно вскрикивают от счастья, даруемого друг другу.
Меня забавляли ее холодный расчет и дальновидность. Казалось, ее бедро, лежавшее на мне, обладало собственным разумом и понимало, что делает, — оно словно измеряло количество жизненных сил под собой, а она, даже целуясь, не закрывала полностью глаз, поблескивала ими, продолжая вбирать все подробности голубятни, в которой могла уместиться тысяча голубей или один человек. Она называла ее „жемчужиной архитектуры“.
Так что же такое любовь? Я думал об этом даже в тот момент. Ибо, клянусь дражайшим твоим Иисусом, я любил ее тогда за ее забавную расчетливость и сладкий холмик между ногами, за нежные губы и крепкую сильную спину, головокружительно сужавшуюся к талии, перед тем как перейти в самую очаровательную попку во всем Западном Техасе; я любил ее за ироническую техасскую прямолинейность, скрытую под ужимками далласской актерской школы, за простецкий новоорлеанский говор и одному Богу известно, за что еще.
По своей природе она была собирателем, хранителем, реставратором и преобразователем; преобразовала даже меня и себя, как берут старую, брошенную, надоевшую вещь, чинят и дают ей новую неожиданную жизнь. Она любила пить, смеяться и заниматься любовью, но она так же любила, а может, еще больше, просто до оргазма любила отчищать вековые завалы голубиного помета, открывать под ними прелестный кипарисовый пол, пропитанный гуано, и превращать голубиный вольер в кабинет, а меня в Джефферсона Дэвиса, пишущего мемуары. Она была настоящей техасской волшебницей.
Но это совсем не то, что „влюбленность“. „Влюблен“ я был только в свою первую жену Люси Кобб.
Впервые я увидел Люси Кобб на теннисном корте в Хайлэндсе, Северная Каролина. Я, чужак из Луизианы, неловко чувствовал себя среди раскованных коренных уроженцев Джорджии и Каролины, не знал, как одеваться, а потому не к месту вырядился в пиджак и галстук и, встав в сторонке под деревом, руки в карманы, наблюдал за игроками в теннис, невольно думая: так вам и надо, что не знаете меня, в Луизиане-то все знают, потому что в Луизиане, в этой маленькой креольской республике, умеют ценить спорт, развлечения, кулачные и петушиные бои, соревнования, стрельбу, победу, а превыше всего футбол; и вот я стоял, как потом выяснилось, на пике своей жизни: лучший атлет года, родсовский стипендиат — прямо как „Вжикер“ Уайт, причем этот последний меня еще и заметил, но ничего не добавил к моей славе, кроме разве что анекдотической детали („…да он к тому же еще и умница!“), но грубоватый дух товарищества, чтимый в Луизиане, не обязательно что-то значит для сдержанных обитателей Юго-Востока, где люди, казалось, приходят и уходят, встречаются и расстаются по каким-то негласным, но обязательным для всех правилам. В Луизиане я был известен, не менее известен, чем губернатор штата, и только по одной причине — что пробежал с мячом сто десять ярдов в игре против могучей Алабамы, но в Каролине об этом никто не знал.
Худые загорелые ноги Люси, рассекая пространство, мелькали под белой юбочкой. Когда она ударяла по мячу, в этом участвовало все тело — плечи, спина, вплоть до последнего позвонка. Казалось, она играет в теннис с пеленок. Такая красивая, она болтала, стоя у сетки, смеялась, крутила ракеткой, опускала глаза, а потом подавала мяч, всем телом выгибаясь назад, тут же опять вперед, а потом покачивалась почти эротично, как в танце. Принимая подачу, она стояла в расслабленном полуприседе, перенося вес с ноги на ногу.
Когда я думаю о ней, у меня и сейчас стоит перед глазами, как она поднимает мяч, то есть не поднимает, а хитрым поворотом ноги в белой кроссовке накатывает его на ракетку. Нет, она не была худой, просто очень стройной, ее щиколотки, запястья и локти не казались костлявыми, просто на них не было ничего лишнего.
Ее загорелое лицо под прямым пробором собранных сзади каштановых волос походило на набросок сепией, а когда она улыбалась, глаза сужались, так что она казалась то ли слепой, то ли ослепленной радостью бытия. На верхней губе у нее был небольшой шрам, покрытый искорками пота, что придавало ее губам слегка надутый вид. Как я позднее понял, то была, скорее, усмешка, так как ее губы постоянно подрагивали на грани шутки, иронии, гнева или осуждения.
В тот вечер собирались устраивать танцы под звездами и китайскими цветными фонариками. Как пригласить ее? Просто взять да и пригласить?