Квартира в Париже - Страница 10
Гаспар оторвался от текста и стал переворачивать страницы, знакомясь с репродукциями картин этого периода. Лоренц сумел переродиться. Вместо графических знаков организующими центрами его картин стали разноцветные блоки, рельефные одноцветные плоскости, наложенные шпателем или ножом. Все это бесконечно колебалось между абстракцией и фигуративным искусством. Его палитра утратила часть былой живости, в ней прибавилось пастельных, осенних тонов – песка, охры, каштана, пудрово-розовых оттенков, а вместе с ними изощренности. Гаспара покорили работы этого периода. Их ископаемый перламутр вызывал у него образы скал, земли, песка, стекла, пятен запекшейся крови на погребальном саване…
Картины Лоренца казались живыми, они докапывались до самого нутра, от них сжималось сердце, подкашивались ноги, они гипнотизировали, порождали вихрь самых противоречивых чувств: грусти, радости, успокоения, ярости.
Монография завершалась репродукциями работ 2010 года. В них на передний план выходил сам материал: плотные слои, рельефность, порождавшая игру света. От этого полотна становились еще роскошнее.
Закрывая книгу, Гаспар недоумевал, как он умудрился так долго жить, не зная о существовании такого художника.
– Как Лоренц относился к деньгам? – спросила Маделин.
Бенедик с опаской, самым краешком, будто в чашечке была водка, окунул в кофе кусочек сахара.
– Деньги служили Шону термометром свободы, – стал объяснять он, посасывая сахар. – Другое дело – Пенелопа: той всегда было мало. В конце первого десятилетия двухтысячных, когда вещи Шона котировались выше всего, она усиленно интриговала, чтобы побудить мужа передать часть работ Фабиану Закарьяну, нью-йоркскому галерейщику. Потом она уговорила его продать напрямую с аукциона, минуя мою галерею, пару десятков новых картин. Шон заработал на этом миллионы, но испортил отношения со мной.
– Каким образом цена той или иной картины в один прекрасный день взлетает до миллионов долларов? – поинтересовалась Маделин.
Бенедик вздохнул.
– Хороший вопрос! Вот только на него очень трудно ответить, потому что рынок произведений искусства не подчиняется рациональным законам. Цена произведения – результат сложной стратегии разных участников рынка: это, конечно, сами художники, потом – владельцы галерей, но также и коллекционеры, критики, хранители музеев…
– Представляю, как вас подкосила измена Шона!
Галерист скорчил гримасу, но остался верен своему фаталистическому подходу.
– Такова жизнь. Художники как дети – часто проявляют неблагодарность. – Немного помолчав, он решил уточнить: – Мир художественных галерей – это, знаете ли, все равно что бассейн с акулами. Таким, как я, пришлым в этой среде, приходится особенно нелегко.
– Но вы хотя бы сохранили с ним связь?
– Конечно. Мы с Шоном были давними друзьями. Двадцать лет ссор и примирений – не шутка! Мы не перестали разговаривать ни после эпизода с Закарьяном, ни после случившейся с ним трагедии.
– Что за трагедия?
Бенедик шумно вздохнул.
– Шон и Пенелопа всегда хотели ребенка, но никак не получалось. Десять лет – выкидыш за выкидышем. Я уже думал, что они бросили эту затею, и тут происходит чудо: в октябре две тысячи одиннадцатого года Пенелопа производит на свет сына, малютку Джулиана. Тут-то и начались беды.
– Какие беды?
– Когда у Шона родился сын, он был счастливейшим из людей. Твердил, что общение с сыном его обогащает, что благодаря Джулиану он по-новому взглянул на мир, заново открыл для себя некоторые забытые ценности и вспомнил вкус простых вещей. Вам, наверное, доводилось слышать подобную болтовню от мужчин, поздно ставших отцами.
Маделин ничего не ответила, и он продолжил:
– Проблема в том, что в творческом смысле у него начался тогда период пустоты. Он объяснял это тем, что утратил творческий порыв, устал от лицемерия мира искусства. Три года занимался исключительно сыном. Представляете? Великий Шон Лоренц дает младенцу соску, гуляет с коляской, развлекает ясельную группу! Все его творчество свелось к прогулкам с маленьким Джулианом по Парижу и к рисованию в произвольных местах безумных мозаик – это, видите ли, забавляло его сынишку! Полная бессмыслица!
– Если у него не было вдохновения… – попробовала возразить Маделин.
– Вдохновение – чушь! – взвился галерист. – Вы видели его работы. Шон был гением. А гению не нужно вдохновение, чтобы творить. Когда ты Шон Лоренц, ты не перестаешь рисовать. Нет у тебя такого права, и точка!
– Выходит, есть. – Маделин вздохнула и, не обращая внимания на негодующую гримасу Бенедика, спросила: – Лоренц не возвращался к работе до самой смерти?
Бернар Бенедик покачал головой, снял толстые очки и протер глаза. Он так пыхтел, будто преодолел пешком несколько этажей.
– Два года назад, в декабре две тысячи четырнадцатого года, Джулиан погиб при трагических обстоятельствах. С этого момента Шон не просто забросил работу, а буквально пошел ко дну.
– Что за трагические обстоятельства?
Несколько секунд галерист отводил взгляд, потом с тоской посмотрел на собеседницу.
– Шон всегда был сгустком силы и слабости, – сказал он, не отвечая на ее вопрос. – После смерти Джулиана он взялся за старое: наркотики, алкоголь, таблетки. Я помогал ему как мог, но он, по-моему, не хотел выкарабкиваться.
– А Пенелопа?
– Их брак давно трещал по швам. Когда произошла драма, она воспользовалась этим, чтобы потребовать развода, а потом быстро устроила свою жизнь заново. То, чем занимался после этого Шон, еще больше отдалило их друг от друга.
Галерист выдержал паузу, намеренно наводя туман. У Маделин появилось неприятное чувство, что ею манипулируют, но ее любопытство достигло предела.
– Чем же занимался Шон?
– В феврале две тысячи пятнадцатого года мне удалось наконец запустить проект, который я давно вынашивал: я устроил крупную выставку, центром которой стал цикл Шона «Двадцать одна Пенелопа». Впервые все эти картины, двадцать одна штука, выставлялись в одном месте. Нам предоставили полотна из своих собраний уважаемые коллекционеры. Беспрецедентное событие! Но накануне открытия выставки Шон проник в галерею и сознательно изуродовал при помощи паяльника все до одной картины.
Лицо Бенедика сморщилось, как печеное яблоко: он снова переживал весь этот ужас.
– Почему он так поступил?
– Катарсис – так я это понимаю. Желание символически расправиться с Пенелопой, которую он винил в гибели Джулиана. Но чем бы он ни руководствовался, я никогда ему этого не прощу. У Шона не было права уничтожать картины. Во-первых, потому, что они были частью достояния мировой культуры. А во-вторых, своей выходкой он меня разорил, чуть не обрек на закрытие мою галерею. Вот уже два года меня донимают страховые компании. Ведется расследование. Я старался отстоять свою репутацию, но в мире искусства дураки не водятся, и доверие ко мне резко упало…
– Что-то я не пойму, – перебила его Маделин. – Кому принадлежали картины цикла?
– Большая часть – Шону, Пенелопе и мне. Но три картины взяли из своих собраний крупные коллекционеры: русский, китаец, американец. Чтобы они не подавали иски, Шон пообещал преподнести им в дар свои новые картины, которые непременно превзойдут утраченные. И, конечно, их все не было и не было…
– Откуда им было взяться, если он забросил живопись!
– Вот именно. Я поставил на этих картинах крест, тем более что в последние месяцы жизни Шон, думаю, уже не мог рисовать просто физически. – Взгляд Бенедика опять увлажнился. – Последний год его жизни был по-настоящему мучительным. Он перенес две операции на отрытом сердце, и обе чуть не привели к летальному исходу. Накануне его смерти у нас был телефонный разговор. Он улетел на несколько дней в Нью-Йорк, на консультацию к кардиологу. В том разговоре он сообщил мне, что вернулся к творчеству и уже закончил три полотна. Они, мол, в Париже, скоро я их увижу.
– Вдруг это не соответствовало действительности?