«Квакаем, квакаем…»: предисловия, послесловия, интервью - Страница 6
Здесь, может быть, уместно будет сказать, что на своем смертном ложе в Париже Булат принял крещение, и в московском храме Козьмы и Домиана отпевали Иоанна Окуджаву. Круг завершился.
Семейная хроника начинается с середины XIX века, когда солдат Павел Перемушев, «то ли исконный русак, то ли мордвин, то ли еврей из кантонистов», осел на Кавказе и женился на «кроткой Саломее Медзмариашвили». Одна из их дочерей Елизавета вышла замуж за Степана Окуджаву, который был «невысок, неширок, но ладен и даже изящен»; писарь и вольный стряпчий славного города Кутаиси. Он появляется и сразу проводит нас в сердцевину щедрого края, в базарные ряды, где свисают багровые туши и высятся горы сыра, арбузов и чурчхел, где бочки заполнены джонджоли и цицакой, где в воздухе стоит аромат сунели и пышут жаром печи-торни, из коих извлекаются хрустящие пури.
Кутаиси, а потом Тифлис постоянно чередуются в повествовании с Москвой, со старыми арбатскими дворами. Богобоязненная няня Акулина Ивановна заглядывает в широко распахнутые кавказские глаза своего любимого Кукушки, и там отражаются ее сказки о Василисе Премудрой, о Микуле и Аленушке, там витают и ангелы Господни. Кукушка помнит, что Акулина Ивановна не раз осеняла его крестом и шептала молитвы. Однажды она приводит его в храм, где он видит огромные изображения бородатых мужчин и женщин с миндалевидными глазами. Дома он рисует белую церковь с крестом на макушке. Ашхен приходит в ужас.
Большевикам-родителям приходится отказаться от преданной нянюшки.
В этом пункте наши судьбы снова сближаются. Моя няня Евфимия Пузырева и бабушка-крестьянка Евдокия Васильевна были чрезвычайно набожными женщинами. В семье ходили слухи, что они тайно подвергли младенца кощунственному, с большевистской точки зрения, обряду крещения. (Десятилетия спустя эти слухи головокружительным образом подтвердились.) Мама уже после тюрьмы и лагерей не раз вспоминала, как я в трехлетнем возрасте однажды похвастался, что был с няней в «цирке, где звонят и моляются». Няня, впрочем, осталась с нами до конца.
Утрата няни, а потом и утрата возлюбленной подружки детства Жоржетты, уехавшей с родителями в эмиграцию, заставила Кукушку впервые почувствовать «мелодию утрат». «Эта мелодия переполняла все его существо, а жизнь без нее казалась невозможной». Случайности ли направляют течение жизни или все предопределено судьбой, задается вопросом автор. Может быть, и то и другое, может быть, и судьба сама является случайностью?
Между тем Кукушка растет в своем счастливом детстве, окруженный целой толпой влюбленных в него родственников. Истинный театр, переполненный миловидными персонажами. С ним говорят по-русски, но здесь же присутствуют и грузинский гортанный акцент с его взлетающей интонацией, и армянское каменистое, цокающее, безутешное «цават танем», и высокопарное «генацвале». У бабушки Лизы за длинным столом собираются все четверо братьев Окуджава, их сестра Оля с женихом Галактионом и сестры Ашхен; все исполнены любовью и уважением друг к другу. Этот миропорядок кажется мальчику вечным, и только позднее он начинает понемногу понимать, что приближается трагедия.
Вдруг долетает странная фраза дяди Миши: «Нас ожидает худшее: горийский поп на этом не остановится… Мы не в состоянии доказать свою правоту…» Братья-троцкисты все еще стоят на своей марксистской философии. Они возмущаются, когда их сестра Оля начинает повторять за русским философом, что «равенство — это пустая идея, что социальная правда должна быть основана на достоинствах каждой личности, а не на равенстве».
Жених Оли молодой поэт Галактион Таоидзе, пытаясь воспеть новый мир, ощущал боль в пальцах и петлю на горле. Он не видел добра в нарастающем «гранитном материализме» и вопрошал братьев: «Что можно противопоставить вашей непреклонности и обилию крови?» Удушающий большевизм наплывал на Тифлис и не оставлял никаких надежд.
Кукушка тем временем продолжал расти, он думал об Александре Македонском, о великолепном революционере Марате, убитом подлой троцкисткой Шарлоттой Корде, читал Сеттона Томпсона, рисовал большие парусные корабли, подражая знакомому писателю Александру Авдеенко, писал повесть, начинавшуюся словами «Мне минуло одиннадцать лет», с блаженным трепетом прикасался к девчонкам в классе и во дворе, активно шастал по этим арбатским убогим дворам, исполненным для него невысказанной тайной неупраздненного еще театра, именуемого детством.
Однажды, открыв ящик отцовского письменного стола, Кукушка увидел пистолет. Он обхватил его рукоять и почувствовал неслыханное волнение. Дальше, там чуть было не произошла чеховская драматургия, впрочем, читатель сам должен добраться до этого экзистенциального контрапункта семейной хроники.
Для меня тут важно то, что на этой странице я снова испытал «дежа ву». Дело в том, что в трехлетнем, что ли, возрасте я тоже незаконно пробрался в кабинет отца и в ящике его стола увидел большущий, как мне тогда показалось, пистолет. В 1935 году, после убийства Кирова, ведущим партийцам было выдано личное оружие для защиты от врагов. Никто из них им не воспользовался.
Все чаще Кукушка замечал, что родители и родственники то и дело понижают голос и замолкают, когда он входит в комнату. Из Тифлиса приходит странная новость: пропал дядя Миша. Вскоре прибывает телеграмма: «Володя и Коля уехали к Мише». Глухо упоминается приятель юности, Лаврентий Берия. Шалико на городском партактиве клеймит небольшевистскую позицию некоего Балясина. Вдруг: Олю и Сашу взяли! Да за что? Они же не были в партии! Шалико обреченно машет рукой. И наконец: газета «Тагильский рабочий» сообщает, что «Шалва Степанович Окуджава освобожден от должности первого секретаря горкома за развал работы, за политическую слепоту, за потворствование чуждым элементам, за родственные связи с ныне разоблаченными врагами народа».
Рушатся декорации, вычеркиваются уже заготовленные для Кукушки монологи и диалоги, театр распадается, детство кончилось. Зрители покидают помещение для того, чтобы найти такую же разруху в их собственных домах. Недаром зощенковский хам постоянно точил зубы на некий обобщенный «театр». Спектакль упразднен, вступает в действие всесоюзный допрос с пристрастием.
В этой своей семейной хронике Булат тревожит «старые раны», о которых с такой пронзительностью говорил наш общий друг Юра Трифонов. Маленький Кукушка становится обобщенным портретом сотен тысяч. Вместе с Булатом он задает множество вопросов как бы от лица поколения, кроме одного: каким образом возник в этом милом и скромном мальчике его великий песенный гений? Впрочем, не задает вопроса, может быть, потому, что ответа не знает. «…Так природа захотела. Почему, не наше дело. Для чего, не нам судить».
Композитор Попов
Евг. Попов принадлежит к определенному числу тех писателей, что постоянно сочиняют неожиданные книги. Вот вроде бы давно уже всем любителям русской литературы ведом этот бородатый и слегка чуть-чуть несколько седовласый мастер слова, родившийся в городе К., раскинувшемся на брегах могучей реки Е., что несет свои воды вверх по карте к малоподвижному океану Л., вот вроде бы и первый основательный юбилей уже не за горами, и слог уже выработан, и глаз иронический уже стабильно нацелен на всякие аляповатости жизни, ну, казалось бы, борзись, перо, расширяй то, что нам всем знакомо и любимо… Ан нет: расширения ему мало, внедряется в новые почвы, воспаряет в новые головокружительности; вот таким образом и возникает своеобразная «евг-поповщина», некое путешествие наобум под разноцветными парусами, сродни плаванию Пантагрюэля. В этой связи не вредно будет вспомнить книгу «Подлинная история зеленых музыкантов», в которой сама история занимает двадцать процентов текста, а на восемьдесят разворачивается «комментарий», создающий раблезианский мир советского и постсоветского абсурда. Или вот еще один пример творческой неожиданности. Любители классификаций могут зачислить Евг. Попова в разряд сугубо отечественных постмодернистов, додекафонических певцов постсоветских убожеств и развалов, однако пусть не торопятся — впереди уже маячит удивительный «Мастер Хаос», заряженный энергией под завязку, словно новенький шведский аккумулятор. Экзистенциальный хаос как раз тут и переселяется в скандинаво-балтийский мир, в котором я даже по описанию ветреного дня в дюнах узнаю свой излюбленный остров Готланд, где рядом с голубями бытуют и химеры; увы, это так, милостивые государи.