Купель дьявола - Страница 5
– Почему послезавтра? – глупо спросила я. – У тебя же аллергия на шерсть…
– Потому что ближайшие два дня я не намерен расставаться с тобой. Как у тебя с продуктами? После любви мне всегда хочется жрать.
Я заверила Быкадорова, что с продуктами все в порядке и снова потянулась к пуговицам.
– Нет, – сказал Быкадоров и снова обнажил клыки. – Нет. Я сделаю это сам. Иди сюда.
Секунда, отделяющая меня от тела Быкадорова, показалась мне вечностью: я успела несколько раз умереть и несколько раз родиться, прежде чем он заключил меня в объятья.
– Порнография ближнего боя, вот как это будет называться, – прошептал Быкадоров, и лезвия его губ сладко полоснули меня по мочке уха. – Я буду сражаться с тобой до тех пор, пока ты не попросишь пощады. Ты не против?
Как я могла быть против?
…Два дня мы провели в постели. Мы сказали друг другу не больше сотни слов, но говорить с Быкадоровым было вовсе необязательно. Главным было его тело – тело святого Себастьяна. Он обратил меня в веру своего тела так же, как сам святой Себастьян обратил в веру Марка и Маркеллина. Мы разбили телефон и прожгли диван, мы исцарапали друг друга в кровь и сами же зализали друг другу раны, мы едва не раздавили кота, когда Быкадорову захотелось проделать это на полу в ванной, и едва не обварились горячим вином, когда Быкадоров решил соорудить глинтвейн.
На третий день Быкадоров отвалился от меня, как пиявка. Он лежал на ореховых скорлупках, опустошенный и самодовольный, куря и стряхивая пепел мне в ладонь.
– Теперь ты можешь увезти кота, – сказал, наконец, Быкадоров.
– Где ты пропадал столько лет? – спросила я, оттягивая момент облачения во власяницу, которая лишь по недоразумению называлась моей собственной одеждой. За два дня я отвыкла от всего, кроме оголенной, как провода, кожи – своей и Быкадорова.
– Это имеет значение?
– Нет.
Это, действительно, не имело никакого значения. Значение имели его филиппинские глаза, его норманнский рот, его индейские волосы, лоснящиеся, как змеиная чешуя.
– Я предала всех, кого могла.
– Ничего не поделаешь. Любить одних всегда означает предавать других.
Для херсонских бахчевых культур его голова неплохо соображала.
Посадив ошалевшего Пупика в корзинку для фруктов, я отправилась в Купчино и, стоя на эскалаторе в метро, поклялась себе, что ни словом не обмолвлюсь о Быкадорове. Я готова была гореть в аду, но втайне надеялась, что сгорю еще раньше, в топке быкадоровского паха.
Эскалаторную клятву пришлось выбросить на помойку как только Жека открыла дверь. Она втянула воздух невыразительными северными ноздрями и уцепилась за дверной косяк.
– Он вернулся, – просто сказала Жека. – Он вернулся, и ты с ним переспала.
Я заплакала.
– Не реви. Он вернулся, ты с ним переспала и решила это скрыть, да?
– Но как ты…
– Запах. – Жека еще раз обнюхала меня, – Это его запах. Он метит свою территорию. Ты ведь теперь его территория, он наследил везде, где только можно наследить…
Конечно же, его запах выдал меня с головой: запах старых открыток в букинистическом на углу, запах нагретого камня, запах молотого кофе, рыбьих потрохов, ванили и раздавленного пальцами кузнечика.
Адская смесь.
– Тетя Катя, тетя Катя!
Катька-младшая повисла на мне, а независимый Лавруха-младший принялся дергать Пупика за усы.
– Могла бы детям хоть батончик купить, шоколадный, – укоризненно сказала Жека, пропуская меня в квартиру.
– Я забыла… Но ведь ты тоже бы забыла, да?
– Да. Не волнуйся, теперь это не имеет никакого значения. Ты сказала ему о детях?
– Открытым текстом.
– Мне плевать, как он отреагировал.
Жека прекрасно знала, как может отреагировать на приплод самец-одиночка Быкадоров.
– Не плевать. – Я еще раз всхлипнула, – И на него не плевать…
– Плевать. – Жека почесала почти несуществующую бровь. – Когда он отвалит в булочную и больше не вернется, тебе тоже будет плевать. А за Пупиком мы присмотрим, не волнуйся.
Жека как в воду глядела.
Быкадоров исчез через год, хотя все это время я была настороже и ни разу не позволила ему сходить в булочную. Он испарился в самом начале зимы, не оставив даже следов на только что выпавшем снегу. Два дня я решала, к какому способу самоубийства прибегнуть, а на третий села за диссертацию о прерафаэлитах. Пупик, так до конца и не простивший меня, снова воцарился в квартире, первым делом нагадив в мои единственные приличные ботинки. Следом явился Снегирь с нудным, как вечный двигатель, тезисом о возрождении галереи.
…Первым мы продали лже-Себастьяна со всеми его оспинками, темными сосками, безволосой грудью и маленьким шрамом на бедре. Я легко рассталась с ним, так же легко, как и с самим Быкадоровым, так же легко, как с непристойными снами о нем. В ночь с пятницы на субботу. Вот только дурацкое выражение «порнография ближнего боя» прочно засело у меня в мозгу. Но с этим можно было смириться.
И я смирилась с этим. Я мирилась с этим три года. Я была уверена, что больше никогда не увижу Быкадорова.
Но я ошибалась. Я не знала тогда, что еще раз увижу его.
Мертвого.
Я так и не дождалась телефонного звонка от атташе по культуре из шведского консульства. Она забрела в «Валхаллу» случайно, только потому, что решила затариться в ближайшем к галерее супермаркете. В супермаркете был технологический перерыв, до конца которого оставалось десять минут. Конца же августовского пекла не предвиделось, и атташе решила скоротать время под родной ее шведскому сердцу вывеской «Валхалла».
«Валхалла» оказалась картинной галереей, а я – ее деморализованной жарой владелицей, единственным живым существом среди пустынных пейзажей Снегиря и керамических козлов его приятеля Адика Ованесова. Скульптор-неудачник Адик снабжал нас стадами этих дивных животных в неограниченном количестве.
«The weather is terrible»,[4] – на хорошем английском сказала мне атташе по культуре и попросила каталог.
«It is very hot»,[5] – на плохом английском ответила я, проклиная бедность, которая не допускала даже мысли о каталоге.
Атташе улыбнулась мне, прошлась по двум зальчикам, едва не задела мощными мифологическими бедрами одного из козлов и приклеилась к картине Снегиря «Зимнее утро». Еще ни разу я не видела, чтобы кто-то так пожирал глазами безыскусно написанный маслом снег.
– What is price of this?[6] – тяжело дыша и вытирая салфеткой взопревшую холку спросила меня атташе.
Вот ты и попалась, Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или Анна-Фрида), жара сыграла с тобой злую шутку, сейчас главное не продешевить, снег стоит дорого, фрекен, тем более таким непристойно-жарким летом.
Мы сошлись на пятистах долларах. И обменялись телефонами.
Крутобедрая Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или Анна-Фрида), растянув в улыбке блеклые губы, сказала, что позвонит ровно в четыре и подъедет за картиной.
Нужно было заломить шестьсот, меланхолично подумала я.
Звонок раздался без семи четыре. Надо же, как припекло, нужно выждать три звонка и только потом снять трубку. Это прибавит солидности. И мне, и «Валхалле». А вечером можно будет прикупить на комиссионные помаду и лифчик, поехать к Адику Ованесову с холодным пивом и успеть вернуться домой до мостов.
Мосты – это святое.
Если бы я знала тогда, какие странные и страшные события последуют за этим звонком, я бы просто не сняла трубку. Ни на три звонка, ни на шесть, ни на девять. Но я сняла ее, даже не предполагая, какой опасности подвергаю себя и своих близких. Я сняла ее, и это стало моим первым ходом в смертельной игре, правила которой я узнала лишь в самом финале. Когда занавес раскрылся в последний раз и на поклон вышел убийца.
– Слава Богу, ты здесь, – услышала я на том конце провода голос Жеки.