Культурология. Дайджест №3 / 2016 - Страница 3
В 1984 г., когда замечательные идеи Л. Уайта и В. Оствальда еще не проросли в монографических исследованиях российских ученых и не оформились монументально в не имевшие аналогов в мировой науке коллективные труды27, Самарий Великовский пишет: «В порядке выдвижения чего‐то вроде эвристической гипотезы применительно к рисующейся нам пока что в мечтах культурологии не кажется бесполезным попробовать нащупать некую первично-сущностную клеточку всякого культуротворчества, отправляясь от которой можно было бы проследить ее бесконечные метаморфозы в необъятном разнопластном пространстве культуры того или иного народа, отрезка истории, той или иной цивилизации… Подобной моделирующей единицей культурологии как отрасли знания не без успеха послужило бы понятие способа полагания смысла»28.
Культуру он понимает как «осознанно или непроизвольно предпринимаемую человеком попытку вскрыть и утвердить смысл человеческой жизни в соотнесенности его со смыслом сущего»29. Типы смыслополагающей деятельности человека, способы полагания смысла, пронизывающего любое из образований культуры, и отличают одну цивилизацию от другой.
Эти отвлеченные философские размышления С. Великовский проиллюстрировал следующим образом: «ХХ век на Западе, да и не на одном Западе, во‐первых, развел между собой телеологическое целеполагание смысла вселенского бытия и смысла человеческой жизни, дотоле обычно как бы перетекавших друг в друга, взаимозависимых, а то и взаимоспаянных в умах. И, во‐вторых, в самых разных, между собой вроде бы не соприкасающихся ответвлениях своей культуры ХХ век постепенно внедрил то, что допустимо обозначить как неклассическое виденье вещей, а следовательно, неклассические орудия и приемы их освоения»30.
В живописи – это замена «возрожденческой» пространственной перспективы плоскостной декоративностью, развернутым на полотне круговым обзором своего предмета.
В музыке – отказ от лада и тональности и признание всех ступеней звукоряда равноправными.
В литературе – это «прустовско-джойсовские» приемы повествования. Для лирики – это свободный стих, где сложно построенное разнострочие заменило одноразмерность и повторяемость в пределах словесного целого. Эти ссылки можно умножать за счет наук о природе, за счет математики с ее теорией множеств, за счет «глубинной» психологии, исторической антропологии, философии…
Во всех этих переменах, протекавших не как перечеркивание классики, а как включение ее в резко раздвинувшееся пространство культуры ХХ в., Великовский нащупывает единый корень: «повсюду пробивает себе дорогу особое относительно-дополнительное виденье вещей и осваивающей их личности»31. Истина заведомо мыслится разногранной совокупностью, не доступной ни одному из обладателей отдельных истин – частичных ее составляющих. Всякий мыслитель (исследователь, живописец, повествователь) расстается со своей горделивой верой, будто его деятельность в культуре протекает sub specie aeternitatis, числится по ведомству «абсолютного Я». Из разных отсеков культуры ХХ столетия вытесняется прежнее классически «абсолютистское» виденье вещей вместе с соответствующим инструментарием.
Великовский также обращает внимание на то, что ХХ век в западноевропейских странах ознаменован «иссяканием христианства и постепенным упрочением первой на земле насквозь безрелигиозной цивилизации, утрачивающей понятие “священного” в его прямом сакрально-иератическом значении высшей санкции всех прочих духовно-поведенческих ценностей»32. В то время как все культуры прошлого до сих пор всегда соприкасались с вероисповедно-священным как с конечным и высшим оправданием смысла жизни. Отсюда вытекает телеологическая устремленность западных философий – «своего рода обмирщенное инобытие собственно теологического целеполагания, а также – «мысленное самопомещение деятеля культуры, от древнего колдуна через жреца – священнослужителя до ученого XIX в., непосредственно у средоточия истины абсолютного толка, генетически структурно восходящее к откровению божественно-священному»33.
«Поиск утраченного смысла», утрата смысла бытия, составляющая мыслительное ядро целого пласта западной культуры ХХ и частично XIX в., – главная тема Великовского. Суть ее исчерпывается строкой Жерара де Нерваля: «Нет Бога! Бога нет!» Одну из своих книг С. Великовский так и называет: «В поисках утраченного смысла»34. В этой книге он прослеживает судьбы гуманистического сознания в обстановке потрясений, переживаемых цивилизаций Запада в ХХ в. На общем фоне развития философской мысли в Европе дан глубокий анализ творчества выдающихся мыслителей Франции – Мальро, Сартра, Камю, раскрывающий мировоззренческую сущность умонастроения трагического гуманизма, его двух исходных слагаемых – «смыслоутраты» и «смыслоискательства». Название этой книги не просто формулирует главную тему Великовского, тему «смыслоутраты», постигшей часть французской культуры «со смертью Бога», но отсылает к названию прустовской эпопеи, подчеркивает исповедальный характер книги. Поиск утраченного времени для Пруста есть не поиск решения проблемы времени, а его собственный «путь спасения», путь обретения его собственного смысла бытия и способы быть. Для Великовского создание любого произведения, включая его собственного, также есть поиск смысла и личный путь спасения.
«Пруст пишет “о пути познания и пути прекрасного”, и для Великовского это тождество незыблемо, и проходя, проживая… пути познания различных художников… он, так же как Пруст, видит в их страницах “истины, уже расшифрованные в мире”, и свой “опыт о мире” он создает из соотнесения их, установления своей системы связей»35.
Отправной точкой литературного и жизненного пути Великовского было определение «этических измерений действия на историческом поприще или вопроса о природе и конечных предпосылках морального выбора в обстановке износа священно-надмирных, религиозно-метафизических обоснований смысла отдельной и всей космической жизни, которые необратимо исчезают со “смертью Бога” в миросозерцании уже не просвещенных одиночек, а множества людей ХХ века»36.
Смыслоутрата, полагает С. Великовский, возникает только тогда, когда невозможно обосновать вселенский порядок, где человек не чувствовал бы себя лишним, если небеса пусты, если нет одаренного всеблагим разумом устроителя бытия – Бога. «Если для Канта Бог есть, потому что сущее – царство порядка, то для Сартра сущее – царство беспорядка, потому что Бога нет. Выходит, что окружающее обессмысливается из-за смены веры неверием»37. Крайне заостренное истолкование «смыслоутраты», своего рода манифест «абсурдизма» в западноевропейской мысли и культуре – в эссе Альбера Камю «Миф о Сизифе». Предпринятое в «Мифе о Сизифе» низложение разума есть своего рода «иносказание о рассыпавшейся в пыль вере в … благожелательную осмысленность творения, залогом которой выступало бы Провидение, облаченное в одежды рационалистической истины»38.
Различные по своему вероисповеданию мыслители – С. Кьеркегор, К. Ясперс, Л. Шестов – «расстаются со своим философским первородством, перекидывая мостик от умозрения к откровению. Провозвестники абсурдистской правды, они, согласно “Мифу о Сизифе”, в конце концов отступники от нее»39. Они сначала прилагают старания для показа нашей обреченности испытывать разочарования, страх и трепет перед пространствами мировой бездны, но на самом дне безнадежности постичь полноту истины всех истин, дознаться до сокровенной сути вещей, упоминаемые Камю философы не выдерживают и допускают умысел божественного Творца. «Отправляясь от абсурда, возобладавшего на развалинах разума… они в конце концов обожествляют то, что их подавляет, и обретают залог надежды в том, что их обездоливает»40. Вера в провиденциальный смысл, оправдывающий все на свете, вплоть до бессмыслицы, возрождается из пепла. Преисполненный решимости Камю замышляет построить свою разновидность «абсурдизма» без уступок вере, как философию неверия. Камю пишет, что он может от всего отречься, кроме собственной жажды ясности и упорядоченности. «Я могу всем пренебречь в окружающем меня мире, кроме его хаоса, его всевластной случайности. Я не знаю, есть ли в этом мире превосходящий его смысл. Но я знаю, что я этого смысла не знаю и что у меня сейчас нет возможности узнать его… И я знаю также, что не могу примирить обе эти уверенности – мою жажду абсолюта, единства, и несводимости мира к одному рациональному разумному принципу»41.