Культурология. Дайджест №3 / 2014 - Страница 10
Стали ясными различия между беллетристом и поэтом. Различия эти были слишком четко сформулированы. На том это движение и застыло. Спутали творчество с достоинством. Думали, что сущностное есть августейшее, а достоинство лучше мужества необходимого вмешательства. Поддерживался культ тайной вечери. Эстетизм находил все большее распространение и пришелся на эпоху, которая, обогатившись за годы грюндерства, перенасытившись притоком денег, верила в то, что может играть роль прекрасного декаданса на еще абсолютно не сформировавшейся культурной почве своего времени. Тем не менее общий уровень поднялся. После Георге уже нельзя было забыть, что художественное творение немыслимо вне высокой формы. Отныне невозможно было пытаться достичь поэтических целей лишь посредством эпатажа, фотографирования действительности или вялых сантиментов. Строгий закон Георге вышел за пределы «тайного союза», утвердился в поэзии и эссе, в драме и романе и способствовал воспитанию. Импрессионизм положил начало попытке синтеза. В определенной области он был даже достигнут.
Направляющие движения эпохи сливались вместе, но разгорались они только одной искрой момента. Это было искусство мгновения. Тот, кто создавал его, был опытен и полон замыслов. С натурой обращались с нервической нежностью. Произведения создавались вспышками творчества. Была попытка решить проблемы при помощи изысканной словесной техники, что часто приводило к описательности. Подлинный, последний смысл изображаемого не выявлялся. Ведь световой луч творца освещал их лишь на мгновение. Были ослепительные жесты, божественные моменты. Бессмертное всплывало, ошеломляло и исчезало. Это было как взывание к духу, чьи дрожащие очертания парят в воздухе, ощущаются, но никогда бурно не выливаются в реальную форму. Были моментальные снимки, свидетельствующие о красоте, были жесты, говорящие о глубине, может быть, имело место даже какое-то действие, какой-то поступок, – бессмертная красота, вырвавшаяся на мгновение на свет. Но и эта эпоха находилась в той огромной сфере, которая, будучи доступной буржуазным представлениям, будучи подвластной капиталистическим обстоятельствам, оставалась сферой личной. Заботы и нужды индивидуума жили в ней. Буржуазное общество определяло темы, проблемы, содержание.
Брак, семья, буржуазное бытие стали темами, которые в художественном и профессиональном отношении умело разрабатывались. Когда же обращались к космическому, то, не достигая его, выражались нечленораздельно. Обращались к природе – получался фрагмент, обращались к жизни – запечатлевали долю секунды, обращались к смерти – изображали лишь одно угасание, а не вечно длящееся непостижимое событие трагического ухода. Импрессионизм, никогда не бывший столь тотальным и давший лишь отрывочные создания, только драматические, лирические или сентиментальные, предназначенный для одного жеста, для одного чувства, но придававший этим маленьким фрагментам огромного мира законченную форму, по отношению к космосу стал и должен был стать мозаикой, на которой лежал отсвет божественного творения. Он расчленял мир на бесчисленные маленькие части, дабы вдохнуть в него более глубокое дыхание. Он был концом долгого развития. Великое пространственное чувство Ренессанса завершило здесь свой путь. Он все разлагал, растворял, разбивал на куски и из разрушенного создавал «малые ощущения», воссоздавал связи, утрачивая при этом былую масштабность. За ним могла быть только анархия. Футуризм – заключительный этап его распада. Экспрессионизм не имеет с последним никаких признаков родства. Это они, футуристы, еще раз взорвали пространство, разбитое на части, минуты, ферматы, изображая картину мира как одновременное соседство чувственных впечатлений. Они всего лишь слепили части импрессионизма вместе, отшлифовали полученное, придали им более резкие формы и более призрачные очертания, избегая при этом кокетливости, и погрузили последовательный порядок импрессионистского мирового процесса в хаос суетливого торопливого сосуществования и взаимопроникновения. Экспрессионизм, заглавное слово сомнительной точности, ничего общего не имеет с импрессионизмом. Он вышел не из него. У него с ним нет никакой внутренней связи, нет даже связи с тем новым, что призвано прикончить старое. Если что и объединяет эти два направления, так это то, что одно подготовило другое, следуя темному имманентному и нелогичному закону инстинкта, закону усиления идеи и нарастания силы. У экспрессионизма было много предшественников во всем мире и во все времена соответственно тому великому и всеобъемлющему, что лежит в его основе.
То, что люди видят сегодня, знакомясь с ним, – это почти всегда только лицо, то, что будоражит, что эпатирует. Им не видно нутра. Программы, которые легко постулировать, но которые невозможно осуществить, рождают в мозгу хаос, но когда какое искусство было движимо чем-то другим, как не потребностью зачатия. Мода, гешефт, страсть, успех увиваются вокруг него, осмеянного вначале. Вот они перед нами, в глухом порыве творческого инстинкта сотворившие новое. Когда я три года назад, мало заботившийся тогда о художественных проблемах, написал свою первую книгу, то прочел с удивлением: вот первые экспрессионистские новеллы. Слово и смысл были тогда для меня понятиями новыми, я был глух к ним. Только те, кто бесплоден, опережают теорией практику! Выступать в защиту чего-то – для этого нужна смелость, это проблема достоинства и порядочности, объявлять же себя сторонником чего-то одного – признак ограниченного мозга. Тщеславием наполнена вся эта поверхностная борьба за стиль, за душу гражданина. Последнее слово – за справедливой, верно направленной силой.
Появились художники нового движения. Они больше не были возбудителями легкого волнения. Они больше не были носителями голого факта. Мгновение, секунда импрессионистского творения была для них пустым зерном в мельнице времени. Они не были больше рабами идей, бед и личных трагедий буржуазного и капиталистического мышления. Чувство открылось им беспредельно. Они не глядели. Они взирали. Они не были фотографами. Они имели свое лицо. Вместо вспышки они создали продолжительное волнение. Вместо момента – действие во времени. Они не показывали блестящего циркового представления. Они хотели переживания, длящегося долго. Великое трансформирующее вселенское чувство было направлено, прежде всего, против молекулярного дробленого мира импрессионистов. Земля, бытие предстали как величественное видение, включавшее в себя людей и их чувства. И они должны были быть осознаны в своей сути и своей первозданности. Великая музыка поэта – это его герои. Они величественны у него только тогда, когда величественно их окружение. Они не героического формата – это привело бы лишь к декоративности, – нет, они величественны в том смысле, что их бытие, их переживания – часть великого бытия неба и земли, что их сердце, родственное всему происходящему, бьется в едином ритме с миром. Для этого были необходимы по-настоящему новые художественные формы. Необходимо было создать новый образ мира, который не имел бы ничего общего с питающимся лишь опытом образом мира натуралистов, ничего общего с дробленым пространством, давшим импрессию, мимолетное впечатление, – образ мира, который выразил бы нечто во много раз более простое, подлинное, и потому прекрасное. Земля – исполинский пейзаж, созданный для нас Богом. На него надо смотреть так, чтобы ничего его от нас не заслоняло. Никто не сомневается, что не может быть настоящим то, что предстает перед нами как внешняя реальность. Реальность должна быть создана нами. Мы должны докопаться до смысла предмета.
Нельзя довольствоваться лишь описанным фактом, принятым на веру или являющимся плодом воображения, картина мира должна иметь чистое, не искаженное отражение. Но таковое есть лишь в нас самих. Так все пространство художника-экспрессиониста становится видением. У него не взгляд – у него взор. Он не описывает – он сопереживает. Он не отражает – он изображает. Он не берет – он ищет. И вот нет уже больше цепочки фактов: фабрик, домов, болезней, проституток, крика и голода. Есть только видение этого. Факты имеют значение лишь настолько, насколько позволяют художнику проникнуть в сокрытое за ними. Он видит человеческое в проститутках, божественное в фабриках. В отдельном явлении ему открывается то великое, что составляет мир. Он дает более глубокий образ предмета, ландшафт его искусства – огромный райский, изначально сотворенный Богом ландшафт, что прекрасней, красочней и бесконечней, чем тот, который наши глаза способны воспринять в своей эмпирической слепоте, изображать который не принесло бы радости – искать же в нем глубокое, сущностное, духовно прекрасное значит ежесекундно иметь дело с новыми открытиями и новыми радостями. Все приобретает связь с вечностью.