Культурология. Дайджест №1 / 2016 - Страница 6
Молитвенное состояние – чистейший вид религиозных переживаний, и размышления Жуковского как раз и выражают его (некоторые из них и по форме своей вполне совпадают с тем, что обычно разумеют под именем молитвы). Ввиду того что не только тех художественных достоинств, какими отличается вся вообще проза Жуковского (здесь, конечно, не сравниваются беллетристические произведения обоих авторов), – но и того тонкого философского таланта, который свойствен Жуковскому.
религиозные воззрения Жуковского для нас важны здесь лишь в связи с его эстетическими взглядами, мы не будем останавливаться на том многом, значительном, что он высказывал попутно из области философии и богословия (напр., замечательные рассуждения по поводу недоказуемости бытия Бога, вообще о разделении областей разума и откровения и многое другое). Религиозность Жуковского не мешала ему оставаться художником, так как она была не чем иным, как тем же состоянием созерцания. Ввиду того что вообще философия созерцания и вопрос взаимоотношения религиозных созерцаний с эстетическими разработан полнее всего Шопенгауэром, получает особую значительность однородность понимания Жуковским и Шопенгауэром созерцания как состояния безвольного (но не вообще бесстрастного, как часто описывают его, обнаруживая тем смешение воли в психологическом смысле с метафизической волей, о какой единственно говорит Шопенгауэр). Равным образом, уничтожение своего (эмпирического) «я» («ничто» Шопенгауэра) Жуковский понимает как «чистое ощущение своего духовного бытия вне всякой ограничивающей мысли, без всякого особого стесняющего его чувства», как состояние души «в полноте своего бытия». (Это состояние, пишет Жуковский, «не есть мысль, не есть и чувство… Что же оно такое, если не мысль и не чувство?.. Такое бытие есть синоним смерти, истребляющей в бытии все недуховное.) В состоянии религиозного созерцания душа «отовсюду затворяется, ощущает всеуничтожающую прелесть божественного… Чем мы уединеннее, чем отдельнее от всего внешнего, тем мы к Нему (Богу) ближе, тем мы, так сказать, внутренне с Ним; тем опустошеннее душа от всего житейского – но что же тогда в ней?»62 Ничто, – как отзовется голос эмпирии; полнота и истинное бытие, – как учит метафизика Платона и Шопенгауэра; сновидение – непосредственная деятельность души, когда она предана самой себе, метафизическая жизнь души, как она есть. Таким образом, художественность Жуковского легко сливалась с его религиозностью. «Чистое счастие делает религиозным. Все прекрасное – родня. Каждое прекрасное чувство все оживляет в душе: дружбу, поэзию; и все это сливается в одно: Бог. Я бы каждое прекрасное чувство назвал Богом. Оно есть его видимый, или слышимый, или чувствуемый образ»63.
Вера в Бога может быть только откровением, но и каждое слово есть откровение, когда оно – «событие в области мысли», а «не наша произвольная выдумка», так как «мы ошибаемся, полагая, что сами произвольно создаем свои мысли; напротив, мысли сами нам даются, каждая из них есть откровение»64. Эти замечания Жуковского вводят нас в творческий процесс вдохновений, при котором имеют дело со словом, как материалом (в философии, по поводу которой Жуковский и высказывает только что приведенное, и в поэзии). Насколько Жуковский всегда оставался верным духу художественности, ярче всего сказывается в его замечаниях, касающихся эстетики поэзии. Художник для него прежде всего «творец, и цель его не иное что, как самое это творение, свободное, вдохновенное, ни с каким посторонним видом не соединенное»65. Про художника можно сказать, что «он совершил свое дело, произведя прекрасное, которое одно есть предмет искусства»66. В соответствии с этим и «действие» поэзии «не есть ни умственное, ни нравственное – оно просто власть, которую мы ни силою воли, ни силою рассудка отразить не можем. Поэзия, действуя на душу, не дает ей ничего определенного; это не есть ни приобретение какой-нибудь новой, логически обработанной идеи, ни возбуждение нравственного чувства, ни его утверждение положительным правилом; нет! – это есть тайное, всеобъемлющее, глубокое действие откровенной красоты, которая всю душу охватывает и в ней оставляет следы неизгладимые»67. И, быть может, еще определеннее и, так сказать, специальнее: «Поэт в выборе предмета не подвержен никакому обязующему направлению. Поэзия живет свободно; утратив непринужденность (похожую часто на причудливость и своевольство), она теряет прелесть; всякое намерение произвести то или другое определенное, постороннее действие, нравственное, поучительное или (как нынче мода) политическое, дает движениям фантазии какую-то неповоротливость и неловкость, тогда как она должна легкокрылой ласточкой, с криком радости, летать между небом и землей, все посещать климаты и уносить за собою нашу душу в этот чистый эфир высоты на освежительную, беззаботную прогулку по всему поднебесью»68. Суждения Жуковского о поэзии представляют к тому же особый интерес ввиду их важности по вопросу об отношении вообще христианства к искусству.
Из других искусств Жуковскому ближе всех была живопись. В своих дневниках и записках путешествий по Западной Европе Жуковский оставил нам описание многих картин знаменитых западных художников (так же, как и некоторых произведений скульптуры). Близкое отношение Жуковского к искусству живописи сказывается в его любовной наблюдательности и пожеланиях касательно лучшей развески картин, освещения, устранения всего отвлекающего внимание, в чувствуемой им боли за каждую небрежность, вредящую картине, в стремлении вполне отдаться эстетическому наслаждению, а отсюда – в стремлении к одинокому созерцанию, как было, напр., в Дрезденской галерее перед Мадонной Рафаэля. В посвященных ей строках Жуковский так описывает свое художественное переживание69: «Это не картина, а видение; чем долее глядишь, тем живее уверяешься, что перед тобою что-то неестественное происходит (особенно, если смотришь так, что ни рамы, ни других картин не замечаешь)… Час, который провел я перед этой Мадонной, принадлежит к счастливым часам жизни, если счастьем должно почитать наслаждение самим собою. Я был один; вокруг меня было тихо; сперва с некоторым усилием вошел в самого себя; потом ясно начал чувствовать, что душа распространяется; какое-то трогательное чувство величия в нее входило; неизобразимое было для нее изображено, и она была там, где только в лучшие минуты жизни быть может… Перед глазами полотно, на нем лица, обведенные чертами, и все стеснено в малом пространстве, и несмотря на то, все необъятно, все неограничено. И точно приходит на мысль, что эта картина родилась в минуту чуда: занавес раздернулся и тайна неба открылась глазам человека… И как мало средств нужно было живописцу, чтобы произвести нечто такое, чего нельзя истощить мыслью. Он писал не для глаз, все обнимающих в мгновение и на мгновение, но для души, которая чем более ищет, тем более находит…»70 Художественное восприятие картины, т.е. созерцание ее, здесь достаточно определенно изображено, как переживание сна (именно наслаждение уже не внешними образами, а как бы невидимыми посредством органа зрения, – данными непосредственно душе, после того, как она «вошла в себя», погрузилась в сновидение). Однако это описание имело бы прямое отношение именно к эстетике живописи лишь в том случае, если б можно было с несомненностью утверждать, что здесь дело идет о своеобразном видении – именно живописного характера. Предание о Рафаэле, увидевшем во сне свою Мадонну, только тогда ввело бы нас всецело в эстетику живописи, если б в нем точнее говорилось о живописном видении, а не о простом, свойственном всем, образном сновидении.