Кровавый рубин
(Фантастика. Ужасы. Мистика. Том I) - Страница 51
Она вошла в комнату без робости и шла по персидскому ковру так легко и важно, что сердце Вильпрехта забилось от восхищения. До удивления быстро она поняла его желание. По-видимому, она позировала уже многим художникам и привыкла к фантастическим костюмам. Она равнодушно разделась, постояла обнаженной на персидском ковре среди облака аромата розового масла, взяла медленно синее одеяние и завернула свои угловатые члены в шелковистую ткань. Полная инстинкта, она быстро освоилась с необычным платьем. Вскарабкалась на подушку и стала ждать. Ковер же и Коран, подушки и розовое масло только теперь, казалось, приблизились к цели своего существования. Вокруг нее блистали сытые, властвующие краски, подобно брачному оперению некоторых птиц, протянулась мерцающая тень, охватившая жизнь, а в центре ее высилась женщина.
«Мудрость Востока!» — мелькнуло у Вильпрехта.
У него было такое ощущение, будто арабески пели, точно гурии. Долго сидел он без движения. То же самое и женщина, довольная возможностью отдохнуть.
Душа Стефана Вильпрехта прогуливалась в цветущих садах и, улыбаясь, следовала за изгибами узора ковра.
Неожиданно душа столкнулась с молчанием, выросшим из середины комнаты, подобно гигантской серой стене. Краски потухли. Все дорогие вещи почудились умершими; картины, мебель — точно призраки.
Тишина исходила из живой женщины и обвивала все, точно паутина.
«Прочь!» — ощутил Стефан Вильпрехт. Он знаком показал девушке оставаться на месте, схватил шляпу и бросился на улицу.
Проходя воротами, он чувствовал себя точно возвращающимся из путешествия. Члены его отяжелели, в голове немного путалось, но, слава Богу и пресвятой деве Марии, это не был какой-нибудь заколдованный город на Востоке, греющийся, как аллигатор, на солнце, — это была Вена. Пусть это хуже, но Вена.
«Я возвращаюсь из Константинополя!» — подумал Стефан Вильпрехт и внутренне рассмеялся, как делал обыкновенно, когда ему приходила в голову тонкая или остроумная мысль.
Он сделал несколько шагов, возбужденно ответил на поклоны знакомых, вошел в аптеку и попросил знакомого аптекаря приготовить успокаивающее средство.
«Все очень просто, — думал он, ожидал медикаменты, — я отошлю девушку и напишу еврею, чтобы он сейчас же убрал свой проклятый ковер».
Но не успел он еще продумать эту мысль до конца, как чудовищное нежелание такого решения заставило его подняться с места и броситься к дверям как раз в тот самый момент, когда удивленный аптекарь передавал ему через прилавок опаловую жидкость.
Болезненное желание забыть о ковре пригнало Вильпрехта к окнам магазинов. И тотчас же он вошел в лавку ювелира: что-то купил; потом в другую; опять что-то купил. В третьем магазине выбрал радужные бокалы, звеневшие, как женский голос; покупал и покупал, подхлестываемый каким-то фанатизмом.
Не думайте, что он сошел с ума. Потому что, когда он, платя чеком, лишился последнего крейцера своего состояния и, вновь сопровождаемый носильщиком, шел домой, он, улыбаясь, прослушивался к мысли:
«Ну-ка, посмотрим, что скажет теперь хитрый еврей, можно ли мне теперь доверить ковер?»
В его жилище девушка спала, протянувшись на ковре. Она открыла глаза и улыбнулась ему навстречу. Ее улыбка походила на блеск золотых сосудов, на сверкание благородных камней, радужных чаш, которые он расставил в ком-вате. Это оцепеневшее торжество, это искрящееся молчание, в этом был смысл жизни, об этом проповедовал ковер.
С триумфом нагнулся Вильпрехт к ковру, потом откинулся назад, протер себе глаза, заново склонился.
Арабески были буквами! Буквами, которые он мог прочесть, как бы ни противостояло этому его удивленное сознание, будто чьи-то руки пробудили в нем какие-то тайные знания.
Сверкающими буквами было написано:
— Суета сует!
Каким образом попала насмешливая мудрость древнего еврея в наивную радостность персидской ткани? Этот написанный всеми красками жизни ковер проповедовал смерть и отрешение! И он, Стефан Вильпрехт, — глупец, — собирал в эту комнату, точно в насмешку, целые горы сокровищ! Как он ненавидел ковер! Не походило ли это на то, как если бы женщина смеялась в мгновение любви?!..
Нищенка испугалась его бледного лица. Он приказал ей уходить. Она быстро сняла с себя чужеземную одежду, надела свои лохмотья и поспешно скрылась.
Одушевленное молчание вещей разрасталось в враждебность. Начинался бред.
— Суета сует!
Это кричали ему они, его рабы…
В комнате послышался шорох.
Нищенка, торопясь, оставила, вероятно, дверь незапертой.
В дверную щель скользнула седая борода.
На ковре лежал с простреленной головой Стефан Вильпрехт.
А. М. Бэрридж
ИСПОВЕДЬ ПРИГОВОРЕННОГО К СМЕРТИ
Я, Ричард Уэйк, нахожусь в здравом рассудке.
Я был исследован полдюжиной специалистов-психиатров и, так как они нашли, что я вполне здоров, меня присудили к смерти за убийство моего лучшего друга.
Час тому назад я в последний раз видел закат солнца. Закат солнца — это наваждение дьявола. Это он и подманил меня к окну, это он поднял завесу ночи, пока я сквозь решетки окна устремил очарованный взгляд на озаренный заревом заката восток. И он пронес перед моими взорами картины прошедших лет.
Я видел себя на берегу меря ребенком, уцепившимся за юбку матери, удивлявшимся, куда это прячется в море солнце. Я видел себя в школе, я слышал вокруг себя радостный смех товарищей. И когда я прислушивался к этому смеху, ко мне подошел мальчик и взял меня за руку. Я его сразу узнал: это был Юлиан Малтрей. Но он сейчас же исчез, и я увидел пред собой белые стены моей тюремной камеры.
Ах, Юлиан! Можешь ли ты видеть меня, видеть, как я умру, как какой-нибудь разбойник? Никогда в жизни не покидал я тебя! Или ты ничего не можешь сделать дьяволу, убившему тебя, не можешь дать ему завершить его акт мести?
Зачем Годфрею Керстону моя жизнь? Мало ему твоей? Что сделал я ему, что он так ненавидит меня?
Я не могу больше писать. Тут кругом какие-то странные звуки. Как было в Керстон-холле, когда они впустили его. Он теперь тут, со мной. Вот теперь я слышу, как он смеется в темных углах моей камеры…
Тюремщик говорит, что это воображение. Тут никого нет. Но он тоже слышал что-то: я заметил, как он содрогнулся.
Как рассказать мне мою историю? Ведь те, кто прочтут ее, не видели того, что видел я; они не чувствовали на себе сковывающий члены ледяной ужас, какой чувствовал я. Я желал бы уметь так описать все, чтобы всякий, кто прочтет, сказал: «Да, это вся правда. Истина сквозит в каждой строке. Бедняга невиновен».
Но я должен торопиться. Завтра утром тюремщики меня рано подымут.
Я должен вернуться ко дням моего детства. Юлиан и я учились в одной школе, где нашим злейшим врагом был Годфрей Керстон. Юлиан и я — мы были не аристократы: наши имена были слишком хорошо известны, и мы не могли скрывать этого. Наши родители были богаты, были честные, уважаемые граждане, но они вышли из народа. Они отдали нас в аристократическую школу в надежде сделать нас джентльменами, стремясь сделать нас тем, чем не были они, рискуя, что мы когда-нибудь станем стыдиться своих родителей. Но мы оба были добрыми малыми и это, вместе с постоянно водившимися у нас карманными деньгами, заставляло товарищей забывать наше незнатное происхождение. Всех, кроме нашего врага, Годфрея Керстона.
Я думаю, он презирал нас сначала просто, как представителей низшего класса. Но вскоре в эту ненависть вмешался и личный элемент. Он был последним представителем знатной, но обедневшей фамилии. Его мать управляла до его совершеннолетия их небольшим имением Керстон-холл и еле сводила концы с концами.
Ничего нет удивительного, что он ненавидел нас. Мы, дети народа, благодаря нажитым нашими родителями деньгам становились на одну ногу с ним. Даже позже, уже в университете, он никогда не хотел признать в нас равных себе джентльменов.