Кровавый передел - Страница 4
— Ппповторяю: сон разума порррождает чу-чу-чудовищ!.. Кого мы охраняем, Сашка?.. Кого?
Я молчал. Зачем что-то говорить? Когда язык шершавый, как наждак. Когда солнце бьет из зенита прямой наводкой. Когда слова улетучиваются, как плевки из горячего песка.
— Молчишь?.. Молчи! — страдал мой друг. — А я могу ответить: охраняем тела… Оболочки… Пустоты!.. — Запрокинул голову, щетинистый кадык задергался, как ружейный курок. — Так о чем это я?.. Пустоты!.. А вот кто будет охранять наши души?.. Спасите наши души! SOS! SOS! SOS!.. Ты, Сашенька, прав, все пущено на продажу: золото, земля, меха, леса, алмазы… Алмазы!.. Сашка! Вот угадай, что у нас получается, если… Уран плюс Алмаз!.. Что получается?.. Тссс!.. Военная тайна!.. Но тебе, как другу, как бойцу невидимого фронта…
— Глебушка!
— Саша, не веришь?
— Главное, чтобы ты верил.
— Это верно, — икнул Хлебов. — Если нашу алмазную птичку сово-о-окупить с этим… петушком… намибийским… Так она такое снесет. И засмеялся нетрезвым, горьким смехом, и смеялся долго, пока не устал и не забылся тяжелым сном…
Я выбрался из палатки на солнцепек. Лагерь по-прежнему был мертв. Песчаные барханы горбились вдали. Грязная, мутная река Нил манила иллюзорной прохладой. Я медленно побрел к ней — было впечатление, что меня, как поросенка, опаливают на огне. Я присел на корточки — смотрел на тягучие, тухлые воды… И о чем-то думал. О чем? Не знаю. Наверное, думал о вечном… В вечных жарких песках о вечном?.. Под вечным обжигающим светилом о вечном. Или все-таки я думал о конкретном африканском гнусе, который плодится в речных гнилых заводях?.. Не знаю.
Потом на меня упала короткая тень. Это был Сын государственно-политического чиновника; единственное чадушко и радость отца; он качался, как саксаул, я имею в виду, конечно, молодого негодника, и глазел пьяно-лиловыми глазами на реку.
— Есть проблемы? — спросил он.
— Нет проблем, — ответил я. Хотя проблемы были. И у меня, и у него.
— А у меня есть. — Сын, оказавшись правдивее меня, принялся мочиться в местный Нил. — Азиатку хочу… разнообразно… А её нету… Одни тушканчики… Мне что, иметь тушканчиков?.. Они же м-м-маленькие…
— А когда охота? — решил я отвлечь страдающего от зоологической проблемы.
— Родной говорит, ночью. — Естествоиспытатель сползал по сыпучим пескам к водной глади. — А ночью надо или спать, или всех… — И недоговорил, что надо делать темными ночами. По мне, так считать алмазные грани. Сын же, недокурив, недопив, недолюбив, рухнул в Нил местного разлива. И мутные воды объяли его.
Взревев от испуга и глубины, Сынишка заорал благим матом. (Хлебнул, наверное, водицы с брюшными бактериями?) Потом снова ушел с головой в грязное небытие.
Мне стало интересно: выплывет или нет. По инструкции я не обязан его выручать — его вклад в общественно-политическую жизнь страны был мизерный. Его вообще не было, вклада. И поэтому я с чистой совестью мог помочь неудачнику уйти в мир иной. Своим бездействием.
Однако несчастный хотел жить в этом мире. Он ему нравился, этот обесцененный мирок дешевых страстей и всеобщего дурного похмелья. И потом, алмазная птичка ждала пакостника в среднерусской прохладной роще. Обидно терять птаху по причине собственной же нелепой смерти.
Сын бултыхался в мутной воде, как липко-эпическая фекалия. Еще немного — и ГПЧ лишился единственного наследника. Бы. Но я его пожалел, своего подопечного. Зачем хорошему человеку портить охоту? На тушканчиков.
Я поймал молодого негодяя в отхожем месте реки. Грубо, за шиворот выволок на брег. Сын был счастлив от такого обхождения — он елозил на карачках по глине и блевал винегретово-ниловской смесью. Я стоял над ним и с участием смотрел на его танталовы муки.
Как приятно помочь человеку (даже недругу) в его трудную минуту. Не правда ли? Есть ещё в нашей жизни место подвигу. И какова же благодарность?.. Сын поднял на меня вспухшее, одухотворенное, с потеками пищи лицо и с ненавистью поинтересовался:
— Чего тебе еще? Пшшшел отсюда, шакал…
Вот такая благодарность. Но я не обиделся: шакал — полезное, умное и осторожное животное. Да, питается падалью, тем самым очищая свою территорию от заражения бубонной чумой, латинским сифилисом, инфантильным тифом и прочими болезнями века.
Потом наступила долгожданная, инфицированная пальбой ночь. Но сначала она была тиха и прекрасна. В её высокой глубине мерцали бриллиантовые созвездия. Где-то там, в бесценных россыпях стоической природы, терялась и наша алмазная птичка-невеличка в четыре миллиона долларов.
Мой друг Хлебов выбрался из палатки — был трезв, помят, зол и раздерган. Алмазного неба он не заметил.
— Охотники, козлы!.. Все не как у людей… Спать надо ночью… Спать…
— Сон разума порождает чудовищ, — напомнил я.
— Сашка, беда твоя, что ты ещё не лишился иллюзий, — ответил капитан, клацнув выразительно затвором ружья. — А я лишился… напрочь… На всю оставшуюся жизнь…
— Да? — не поверил я.
— Чекист, погляди вокруг себя! — вскричал мой друг, озираясь как затравленный.
— А что? Красота. А вокруг пустота… А в ней звезды, как алмазная крошка…
— Ладно тебе, романтик, — сплюнул мой боевой товарищ. — Про звезды поговорим потом, — и, мазнув по мне больными глазами, побрел в сторону уже работающих БМП.
Затем началась охота. Хрупкие, носато-горбатые сайгаки метались в беспощадных залпах прожекторов. Это было поточное, ублюдочное убийство живой, беззащитной природы. Это была механизированная мясорубка. Это была державная потешка.
А что же я? Я лежал на влажном песке и, вжимаясь в него, чувствовал себя солдатом. Я не сделал ни одного выстрела. Почему? Как правило, я убиваю людей, которые того заслуживают. Убивать зверей — убивать себя. И не будем больше об этом.
Когда радостно и победно затрубила труба отбоя, я поднялся и побрел по влажному (от крови?) песку. В стороне изредка постреливали. Наверное, сайгаки нападали на человека… Я неторопливо шел в сторону шумного праздника. Там кричали «ура», свежевали освинцованные пулями тушки, пили шампанское… Я вспомнил, что мой друг не любит шампанского, предпочитая ему нашу пробойную водочку, и поэтому оглянулся в ночь и крикнул:
— Хлебов, ау? Глебушка?!
И увидел: салатовая ракета вспухла под звездами, как зонтик, сотканный из света ярких лампочек. И в этом праздничном свете я увидел: приподнимается дальний человек… Он приподнимается… И вдруг гулкий… шальной?.. дуплет… где-то совсем рядом со мной… И я увидел под мирным салатовым светом ракеты… Я увидел: череп дальнего человека разрывается… лопается, как первомайский воздушный шарик… в ошметки… И когда я все это увидел — ракета погасла, точно свеча, и наступила ночь. Ночь. И казалось, что все это сон. Но это был не сон.
Утром мы вернулись под родненький моросящий дождик. Небо было низким, предгрозовым, без звезд. С ревом выкатывали из «Антея» трудяги БМП, их фанерная бронь была заляпана кровавой ржавчиной. ГПЧ с группой товарищей топтались под мощным авиакрылом — по бетонной взлетной полосе летели лимузины…
— Алекс, — окликнул меня государственно-политический чиновник. Был утомлен и опечален. И его можно понять: испортить такую охоту. — Вы уж займитесь, так сказать, в последний путь… Мои, как говорится, соболезнования родным и близким, — страдал народный слуга. — Какая нелепая случайность, м-да… Так что, Александр, действуйте… — Садился в лимузин. — И похлопотать надо о боевой награде…
Кому? Мне? Или моему товарищу? Все-таки, наверное, моему другу. Ведь я еще, кажется, живу? Или я на этот счет заблуждаюсь? И тоже труп? Только рефлексирующий на жизнь.
Между тем кортеж государственных машин стартовал навстречу новому мглистому дню, а солдатики внутренних войск выносили из самолетного брюха цинковый гроб. Поставили его в мелкую блесткую лужу. Дождь усиливался забарабанил по гробу. Было неуютно, холодно и грустно. В этом смысле мой друг Хлебов устроился получше, чем мы все, мокнущие под дождем. В гробу, должно быть, сухо, тепло и надежно? Известно, что наши цинковые гробы самые лучшие в мире.