Критическая Масса, 2006, № 3 - Страница 43
Но вернемся к рассуждениям Иванова, которые построены на двойственном и весьма симптоматичном недоразумении. Опыт, на который опирается Иванов, — это опыт американской социологии. Зная истину про историю ее развития, автор рецензии щедро делиться своим знанием с читателем. Он терпеливо разъясняет, что нельзя отождествлять “единообразие и научность” и считать отсутствие “одной парадигмы” кризисом научности. Все эти ложные взгляды, бытовавшие в среде американских социологов, но изжитые ими, рецензент приписывает и автору, и отсталым французским интеллектуалам, уверяя читателя, что “множественность альтернативных теорий есть в любой науке”. Рецензент забывает, что практически безраздельное господство функционализма было отличительной чертой исключительно американской социологии. Во всех же других дисциплинах и в других странах — в Англии, Германии, во Франции — ситуация множественности течений существовала от века. Марксизм, структурализм, психоанализ, социальная история — вот только несколько великих парадигм, совпавших во времени и пространстве на протяжении последних полутора столетий. Поэтому эпизоды развития американской социологии, конечно, по-своему поучительны, но вряд ли применимы к другим дисциплинам.
За заявлением об отсутствии кризиса и о “нормальности” гуманитарного знания обычно следует — таков закон этой риторической стратегии — демонстрация тех направлений, которые позволяют с оптимизмом смотреть в будущее. И здесь и Иванову, и его американским предшественникам приходиться туго. Ибо следует признать, что за исключением 1920-х годов американская социология никогда не была законодательницей интеллектуальной моды и никак не могла — и, увы, сегодня тоже не может — быть названа творцом интеллектуальных новаций, мерилом, на материале которого можно писать историю идей ХХ века. Поэтому даже за суррогатом в виде “интеграционных парадигм” авторам обзоров приходится перемещаться в Европу, чтобы вывезти оттуда и Бурдье, и Хабермаса, и даже Гидденса. Увы, такое меню навряд ли способно утолить интеллектуальный голод даже самых неприхотливых: и в случае Бурдье, имя которого во французской социологии отошло к интеллектуальной истории еще до смерти “последнего великого интеллектуала”, и в случае теории коммуникаций мы попадаем все в ту же славную эпоху обновления 1970-х, а что касается как Антони Гидденса, так и выражения “конструктивистский структурализм”, то тяжесть доказательства принадлежности этих словосочетаний истории идей целиком и полностью лежит на плечах Иванова и его американских коллег.
Симптомы болезни, переживаемой гуманитарным знанием, рассыпаны в тексте Иванова. Взять хотя бы сильный образ “большинства академического сообщества” — не правда ли, социологу естественно размышлять в терминах большинства? — удовлетворенных тем, что anything goes, и не обремененных методологической рефлексией “прагматиков, вполне успешно руководствующихся существующим порядком теоретических моделей”. Здесь упрек рецензента, безусловно, попадает в цель: в своей книге я ни в коем случае не имела амбиции высказываться относительно “большинства академического сообщества”, столь метко описанного Ивановым. Напротив, свою задачу я видела в том, чтобы выбрать тех немногих, от творчества которых зависит будущее гуманитарного знания. Кстати сказать, рецензент напрасно столь прагматически воспринял заголовок одной из глав моей книги “Провинциальный комплекс парижан”, решительно почувствовав себя столичным коллегой провинциалов — Люка Болтански, Лорана Тевено, Бруно Латура (которые все-таки не настолько отстали от современности, чтобы считаться современниками Габриеля Моно, историка-позитивиста, основавшего первый французский журнал научной истории “Ревю историк” в 1876 году).
Практики чтения, используемые автором рецензии, заставляют вновь задуматься о стиле научного письма и о тех изменениях, которые ему предстоит, вероятно, пережить. Конечно, в наши дни информационного бума и многоплановой занятости трудно ожидать от коллег, что они прочтут все сноски. Но тем не менее режим научности требует сносок — на них в гуманитарном знании держится идея верификации. Иными словами, сноски являются стилистическим выражением дорогого для Иванова идеала научности. Без сносок, в которых сокрыта возможность проверки истинности высказывания, отличие научной литературы от просто литературы теряется и растворяется. Но… что делать, если сноски больше никто не читает? Как быть автору, если все, что он заботливо поместил в сноски, на случай, если его захотят проверить, не имеет шансов быть прочитанным даже автором рецензии, а не только рядовыми читателями? Например, в сносках я указываю базу, от которой высчитывались проценты переводной литературы. Я подробно описываю, как конструировалась база в русском случае, ибо это было нелегким делом, и специально оговариваю, что я имею дело только с переводной литературой, не учитывая общий поток книг, опубликованных в данной области по-русски, но вся эта ценная информация, помещенная в сноски, не доходит до моего рецензента.
Вывод один — следует менять стиль письма, перестать хвататься за костыли научной верификации. Менять его таким образом, чтобы у читателя не оставалось сомнений в правдоподобности предлагаемого ему описания — общества или умственных процессов — в котором, как в хорошем романе (как, например, в романах Уэльбека, успех которых в огромной степени зависел от того, что в них отразились и были распознаны читателями повседневные изменения фундаментальных представлений о времени и научной рациональности, а также направления изменений, происходящих в современном французском обществе), читатель мог бы узнать и по-новому осмыслить свой собственный опыт. “Чтобы зритель забыл, что перед ним сцена…” Принцип достоверности интеллектуального письма может прийти на смену научной объективности и верификации. О правдоподобии и о других качествах такого текста сможет судить и сам читатель, а не только полагаться на суждение “академического сообщества” — замкнутой общины посвященных. Конечно, такой текст будет предельно далек от политической нейтральности или от неподвластности “идеологии”, но все же он будет не более подвластен им, чем современный дискурс социальных наук. Правда, новый стиль — интеллектуальное письмо — будет труден для большинства академического сообщества, но, может быть, в этом состоит его важное достоинство?
В отличие от первой части рецензии, где, как мы помним, Иванов восславил идеалы научности и заверил читателя, что никаких серьезных оснований опасаться за состояние гуманитарного знания нет, во второй картина резко меняется. Возможно, из-за того, что эти идеалы под его пером приобрели не вполне традиционный характер, а контуры научности стали трудно узнаваемы, автором начинает постепенно овладевать беспокойство — так ли, в самом деле, безоблачны перспективы? Приятно сознавать, что Иванов пытается эмпирически искать выход из того нового положения, в котором сегодня оказались гуманитарные науки, несмотря на то, что он, как и многие другие коллеги, отказывается осмыслять его теоретически. Неудивительно, что результатом этих поисков становиться “глэм-наука”. Удивительно, что даже несмотря на охватившие его сомнения Иванов не может удержаться от участия в “деле масштабной социальной инженерии”, которую он иронически отверг как оставшиеся в историческом прошлом амбиции социальных наук. И если он хорошо понимает, что он не в состоянии выписать рецепт обществу, то удержаться от того, чтобы поставить точный диагноз, хотя бы только гуманитарному знанию, он не в состоянии.
Идеалы научности с переменным успехом сражаются с нетрадиционной наукой в тексте Иванова. Исход их борьбы не очевиден, но симптоматичен: сходными сражениями охвачены тексты многих коллег. Эта внутренняя раздвоенность и позволяет злым языкам настаивать, что время социальных и гуманитарных наук истекло.
1 См.: Иванов Д. [ Рец. на кн.:] Дина Хапаева. Герцоги республики в эпоху переводов. М.: Новое литературное обозрение, 2005 // КМ. 2006. № 2. С. 71—76 (примеч. ред.).