Красный снег - Страница 3
Шушашин, напряжённо всматриваясь зажатыми глазами, хотел изловить топтуна, когда он из миллиметров вплющится в нули, но сбоку — как-то сквозь виски — ударило тёплым ветром, и миллимикроны, а вслед за ними примусовый шорох и все до последнего призвуки из зрительных точек в глазах, свеянное, кануло в... во что? Он пробовал оторвать ухо от подушки, настигнуть зрачками, но голова то ухала в тьму, то неслась, задевая о жёлтые огни, чтобы снова кануть в пустоту. И вдруг крутой поворот ветра сбросил виски кверху, и Шушашин увидел себя сидящим на кровати, ладонями в тюфяк.
В комнате было темно. За стенками — ни единого звука. В стеклянной мембране окна — ни легчайшего эха улиц. Молчание было так полно, что можно было слышать тембры своих мыслей: ну да, конечно, это тот чёрный час, когда, пока всё спит, бодрствует смысл. Шушашин улыбнулся в темноту: миллимикронам не вернуться; теперь — нет. И подтянул к пятам подошвы. Тело его было странно лёгким и гибким. Дверь беззвучно отворилась. В коридоре и в кухне все углы и вещи точно сторонились его шага. Лестница. Дворы. И снова улица: но теперь иная и новая. Чёрные глазницы окон над пустыми стланями земли. Ни обоза, ни шага. И только вдоль панели и сквозь виски — настойчивый, но тёплый, ни на секунду не затихающий ветер. Шушашин распахнул полы пальто, и ветер, толкая их, как парус, вёл, поворачивая скользящие шаги из переулка в переулки. Лёд, переступив через точку таяния, расползался лужами, но лужи под ударами подошв были бесплескны и тихи. Всё было стереоскопически бездвижно и стыло. Так что ритмически закачавшиеся тени у верхнего края стены, близящейся к глазу, заставили Шушашина поднять взгляд к тому, что их отбрасывало: па приземистой колокольне в полном беззвучии под рывками верёвок раскачивались колокола. Но ветер повернул правую полу — и снова навстречу скольжению шагов с новой, на этот раз высокой, в узорных слухах, колокольни, бешеная раскачка безъязыких, звонящих беззвонный благовест колоколов.
Шушашин не успел проапперципировать, как поперёк ветра, в шаге от глаз, взмахнула козырьком чья-то кепка, и голос из-под кепки, вдуваясь в ухо вместе с ветром, отрекомендовался:
— И Я. Без точек. Да-да, и я. Я всякий раз, когда мне ни разу.
Шушашин оглядел: невнятная фигура и лицо без примет.
— Моему я ещё во множество мест. Так что коротенько: мысль немее рыб, к дну, но если их глушить, они всплывают наверх.
И повернув конферируемого за полу влево, И Я сделал знак воздуху. Тот наддал — и Шушашин быстро заскользил вперёд.
Так же внезапно порыв ветра оборвался. Пальто спало, как парус в штиль. Шушашин, стоя у незнакомого, очевидно, окраинного перекрёстка, среди заборов и низких крыш, с недоумением оглядывал обступившие его контуры. Вдоль забора к низкому крылечку и квадрату вывески над ним тянулась, длинным солитёром, очередь. Людей, вжавшихся чередою плеч в доски забора, можно было принять — с расстояния в два-три десятка шагов — за пятна сырости или кляксы теней, но Шушашин в эту ночь видел как-то особенно остро и сразу же опознал: люди.
Прежде всего, желая эмансипироваться от возможных непредвиденностей, он застегнул шубу, подвернул полы и только тогда приблизился к очереди. «Любопытно, что им тут выдают?»
Проще всего было осведомиться у вывески. Шушашин так и сделал. На квадрате: по четырём углам четыре знака — A, E, I, О[9], а у скрещения диагоналей латинское — contradictio»[10].
Непонимающий взгляд Шушашина перешёл от квадрата к ряду из людей. Ещё непонятнее: стоящие лбами в затылки были в добротных шубах, над каракулями и мехами белели воротнички, а кое-где к носам липли стёкла; под локтями у них вместо корзин и мешков поблёскивала кожа портфелей и топорщились пачки тетрадей и книг. Шушашин, вероятно, не сразу бы решился на расспросы, если б не знакомая, по недавней ещё утренней встрече, толстая шуба с воротником, встопорщившимся вокруг донца шапки. Ну, да, конечно, это был тот, выселенный из своей головы.
— Будьте любезны, эта очередь за чем?
— За зачем, — пробубнило из воротника, и шуба отвернулась.
Но английский драп, стоявший двумя номерами дальше, переложил плотную пачку из-под одного локтя под другой и любезно проинформировал:
— Видите ли, тут мм... выдают логику. Если ваш талон М не отрезан, можно получить средние термины. Торопитесь, термина может не хватить. Только, пожалуйста, в хвост.
— А скажите, — выдернулась откуда-то сзади безлобая на жирафьей шее голова, — а правда ли, что средний термин предположено, в целях рационализации, унифицировать?
— Понятия не имею.
— Разумеется, не имеете, раз вам его не выдали. По-моему, единоэмность надо всячески приветствовать: ведь М в «S есть P»[11] всё равно никогда не попадает, следовательно, не всё ли равно, какое оно там. На какого Канта нам...
— Ну, всё-таки, — забурчало сквозь седую проволоку наеженных усов, — философия, позволю себе так выразиться...
— Философия? — качнулась шея. — Хорошенькое имечко: ведь это по-нашенски, без всяких там пи и си, «любовь к мудрости». Без двух секунд порнография-с.
— Ну, а как же мне её называть?
— Проще всего — никак. А если приспичило, ну, там как-нибудь: «соболезнование к мудрости» или что-нибудь в этом роде. А то вдруг... истиннизм и размысляйство.
— Правильно, — подхватило где-то из последних хвостовых позвонков очереди сипловатое профундо[12], — одобряю. Но всё-таки с распределением логизмов недостаточно налажено. Путают. Посудите сами: в прошлый раз мне вместо «Baroco» ткнули «Barbara», а вместо «Bocardo» — «Bramantip»[13]. На кой ляд мне общеутвердительная посылка, когда мне нужно для моей статьи частно-отрицательную.
— Ах, вот как, — протянула шея, — частно-отрицательную? А вам известно, что всякого рода частничество ликвидируется, а?
На минуту воцарилось молчание. Вдруг чья-то робкая фистула:
— Вот вы всё знаете. Я, видите ли, писатель. Говорят, предстоит пересчёт мыслей, и те, скажем, у которых их на протяжении «полного собрания» три, а не две или там четыре, а три...
— Разумеется, — отчеканил вопрошаемый, вы бы ещё сказали «пять-шесть», подобно тёршемуся по заграницам помещику Чацкому. И в мышлении необходимо твёрдо держать линию на бедняцкие умы. А всех этих... и вообще писательский короб надо бы перетряхнуть. Пощупать, что там у вас под теменами.
— Помилуйте, решительно ничего[14], — взмолился фальцет.
— Гм, можно и ничее. И вообще строчкистов надо поукоротить. Держать литературу в тысячу голов — это нам не по средствам. Посудите сами: очередная тема у нас обычно одна, ну, и идеологии не две же. Если один рабочий одной лопатой в один рабдень вырывает один кубический метр[15], то и тысяча рабочих одной лопатой в тот же срок выроют тот же кубометр. Следовательно, сокращая штат беллетра, очередную можно обслужить одним дежурным пером. Вместо сотен гонораров — один, а вместо ста десятитысячных тиражей — один разпроархитираж в миллион экземпляров. В каком порядке дежурства? Допустим, в алфавитном или...
— Но ведь моя фамилия на у, — взвизгнул фальцет.
В это время дверь под скрещением диагоналей беззвучно распахнулась, и из разъятых створ её пахнуло ледяной логикой. Ёжась и присутуливаясь, очередь стала медленно вползать внутрь.
Шушашин, обойдя её хвост, продолжал путь меж полувтоптавшихся в землю подвалов по узким тротуарам окраинного переулочья. Сверху, сквозь чёрную ночь, летели мягкими и влажными касаниями снежины. Огибая одно из крылец, вышагнувших тремя ступеньками на тротуар, он заметил неподвижную, с втянутыми внутрь себя плечами, фигуру. Сидя на верхней ступеньке, с дыханием, запрятанным в воротник холодного пальто, человек, очевидно, спал. Спальне его, если учесть короткий навес, не хватало трёх стен и одной кровати, не считая постельных принадлежностей. Шушашин, нагнувшись, притронулся к груди человека, и под пальцами у него что-то прошелестело: не то дыхание, не то рукопись, запрятанная под ткань. Но человек не пробуждался. Тогда Шушашин пригнулся ещё ниже: лицо человека было... лицом человека; но только поперёк костистого лба — тесный шнур, книзу — на короткой снеси — пломба. Шушашин распрямился. Ясно: мышление под этой просторной лобной костью было опечатано. Оставалось — дальше.