Красный цветок (сборник) - Страница 75
– А кто, господа, будет новым членом?
Иван Иванович на это ответил:
– Милостивый государь, неужели у нас мало деятелей? Неужели между нашим дворянством не найдется человека, который мог бы взять на себя и с честью выполнять подобную обязанность? Вот вам пример: возьмем хоть нашего уважаемого Николая Дмитриевича.
И он, обратив руку вверх ладонью, сделал ею движение по направлению к господину Гласову.
Эти слова и этот жест решили все.
Уважаемый Николай Дмитриевич встал и поклонился. Но не успел он сесть на место, как послышался гневный вопрос:
– Это господин гласный Гласов с честью может выполнить? Благодарю покорно!
Компания, окружавшая седого господина, захохотала. Гласов, не садясь на место, вперил взор во врага, но встретил взор не менее грозный. Сердца бились. Все безмолвствовало. Иван Иванович очнулся первый, как и следовало мужественному председателю.
– Сядьте, господа, пожалуйста; Николай Дмитриевич, прошу вас! Иван Петрович! Ах, какие вы, господа… Да полноте, ну, прошу вас…
Последние слова его были уже заглушены. Гласов ответил седому, седой – Гласову; сторонники того и другого примкнули к своим вождям, и тут началось нечто неописуемое.
Автор предлагаемых достоверных мемуаров, к стыду своему, должен признаться, что он поспешил спастись бегством. Ибо, зная горячность нравов, он не мог считать дальнейшее пребывание безопасным. Впрочем, последствия показали, что страх его был напрасен. Тотчас же после его ухода кричащие представители самоотверженно решились ретироваться из залы собрания, чтобы не превратить этого поля гражданских подвигов в место беспорядка и насилия. Одним словом, все побежали, собрание расстроилось.
– Никогда нога моя не будет в этом собрании, – кричал, выбегая, изящный владелец погреба. – Помилуйте, что это за люди, это звери какие-то!
Седой господин, очутившись на улице, кричал во все горло:
– Это подлец Гласов все виноват. Это он, негодяй этакий! – и пр. и пр.
И когда господин Гласов проходил мимо, он удвоил свои крики и брань. Окружающие смеялись. Все валило в клуб.
В зале собрания было пусто. Остался только Иван Иванович, как бы в столбняке сидевший на своем председательском кресле, да отставной гвардии корнет, который, несмотря на все свои старания, не понял ничего, хотя, по-видимому, смутно сознавал необычайность происшедшего. Это сознание выразилось какими-то странными звуками:
– Гум! Хум! Что вы говорите?
Но Иван Иванович не только ничего не говорил, но даже и не слушал отставного корнета. Внезапно вскочил он, бросил об пол колокольчик, который до того времени держал в судорожно стиснутой руке, и кинулся на улицу.
Марья Ивановна какими-то судьбами очутилась возле него и трещала:
– Что, голубчик, куда бежишь? За ними, за молодцами? Не беги, не беги, не вернутся! Вон, вон они пошли-поехали. Вон поехали-побежали! Погоди, вот Растопыркин-господин приедет, он их соберет! Уж соберет он их, голубчик мой! Охо-хо-хо!
И с безобразным хохотом сумасшедшая схватила Ивана Ивановича за руку.
Он остановился, вырвал у нее руку и закричал не своим голосом:
– Да пошла ты к черту!!
Да и как не сердиться! Быть в центре общественного водоворота, и вдруг такое неожиданное приключение. Собрание расстроилось, дела не решены, надо докладывать господину губернатору и испрашивать разрешения созвать экстренное собрание. И потом неизвестно еще, как на это посмотрит его превосходительство.
1876 г.
Аясларское дело
I
Мы две недели стояли в Ковачице. Вяло, однообразно течет лагерная жизнь, когда нет никакого дела, да еще в такой глуши. Впрочем, глушью Ковачицу назвать было бы несправедливо: в ней находился наш корпусный штаб, почтовое отделение – словом, средства узнать что-нибудь, что делается в окружающем мире, а главное, на обоих театрах войны и в далекой дорогой родине. Мы, по правде сказать, все-таки не были избалованы свежестью и обилием новостей, да к тому же они часто являлись к нам обезображенные и преувеличенные. Темные слухи о первых плевненских неудачах были до того преувеличены, что только газеты двух– и трехнедельного возраста рассеяли мрачность, царившую среди офицеров. Кажется, по прямой дороге из Плевны к нам было бы ближе, чем через Петербург и Москву, однако «коли в объезд – верста, а напрямик – пять», – говорится в сказке.
Наша бригада скучала. Правда, один раз часть Нежинского полка ходила на рекогносцировку, или, вернее, для наказания вооруженных и восставших жителей, в Лом. Пошли, наказали и вернулись. Одного потеряли убитым, и один солдат спасся каким-то чудом.
– Стали мы ворочаться, а башибузуки издали попаливают. Приотстал я маленько: выстрелить обернулся; только стал подгонять – как хватит она меня в спину! Да неловко пришлось – в шинель угодила. Семь сукон пробила, в восьмой запуталась.
«Она» – конечно, пуля. У солдатика, действительно, в развернутой шинели оказалось семь причудливо расположенных дыр.
– И только, братцы мои, поспел я крест на себя положить, глянь – торбочку дернуло, а в ней две дыры у самой ноги, и крошки сухарные сыплются!
– Отведала, да и ушла. Нескусны наши российские сухарики! – острит кто-то.
Между тем как мы стояли в Ковачице и, по выражению некоторых, «кисли», впереди, на боевой линии, у Попкиоя, часто происходили стычки.
9 августа наш полковой доктор назначил «телесный смотр». Собираться к третьему батальону (который стоял отдельно). Наша рота собралась раньше всех; нас выстроили и повели на место сбора. Это была небольшая площадка, свободная от палаток и орудий. Здесь мы остановились; доктора не было, и приходилось ждать. От нечего делать я стал смотреть на палатки. Странную картину представляет лагерь в военное время. Маленькие солдатские палатки ярко белеют, облитые солнцем; ружейные козлы и разноцветные фигуры солдат пестрят этот белый фон. Преобладают лиловые цвета пестрядинных рубах; затем краснеют кумачовые, желтеют, алеют, зеленеют ситцевые. Черные мундиры надеваются разве только на какую-нибудь службу: все предпочитают самое неумеренное дезабилье. Тут голые ноги, там голая спина и грудь. Сапог не надевают потому, что жарко, да и беречь их надо, тысяча верст похода дала им себя знать.
Мы ждали довольно долго; кто-то пошел доложить доктору, что люди собираются. Но нам, видно, не суждено было испытать «телесного смотра». В палатку командира третьего батальона вбежал полковой адъютант, и тотчас же очень низенький и полный майор Ф–ский вылетел из палатки почти без всякого одеяния, снятого им с себя по случаю жары.
– Третий батальон, снимай палатки! Ранцев не брать! – звонко закричал он.
И затем скрылся в своем помещении, которое тотчас же было снято и обнаружило майора, сидящего на складном табурете и надевающего, при помощи денщика, различные необходимые части туалета. Между тем третий батальон сразу изменил свой вид. Из всех палаток, как муравьи, вылезли люди; быстро надевались мундиры, палатки исчезали, свертывались, шинели скатывались. И через пять минут после появления майора Ф–ского из палатки вместо пестроты спокойного бивуака явились темные стройные ряды! Кое-где солнце играло на штыках, на стволах ружей. Офицеры бежали к батальону, застегивая на ходу портупеи. Сам майор вышел перед батальоном, уселся при посторонней помощи на коня и скомандовал: «Из середины, рядами!» Раздались команды ротных командиров. Человеческая масса всколыхнулась, и из темного четырехугольника начала змеею вытягиваться походная колонна. Куда она пойдет? Майор, выехав на дорогу, повернул налево и повел колонну к Попкиою.
Не успел батальон вытянуться по дороге, как прибежал наш дневальный.
– Кузьма Захарыч, ведите роту, выступаем! – кричал он.
– Без ранцев? – спросило вдруг несколько голосов.
Вопрос был первостатейной важности. Из всех невзгод солдатской походной жизни едва ли не третью часть причиняет «телятина», или «теленок», как прозвали солдаты свой неудобный походный мешок. Иные зовут его еще «комодом». Этот «комод» причиняет боль в плечах, давит грудь, утомляет ноги, уменьшая устойчивость тела; под ним, даже в свежую погоду, спина взмокает после пяти минут ходьбы. Поэтому неудивительно, что оставление ранцев было встречено общим сочувствием[16].