Красная - красная нить (СИ) - Страница 187
Глянув на скетч, толкнул его внутрь сильнее. Он согнулся. Я отвернулся и снова стал смотреть в окно.
Я был болен.
Второй скетч я взял спустя минут пять, когда сердце перестало частить и бухать. Он поверг меня в шок с первой страницы. С титульного листа, если быть точным. Там, в правом уголке, были выведены цифры. Просто дата. Тридцатое августа девяносто шестого. Тридцатое августа, вот когда он начал этот скетч.
Я перелистнул и не смог больше вдохнуть. Словно рыба на берегу, хватал воздух, распахивал жабры. Но не выходило. На рисунке был я. Небрежный, торопливый штрих, но совершенно узнаваемо. Я мирно спал, держа в руках приставку. В наброске не было ничего необычного, кроме одного. Губы. Мои губы, в отличие от других частей тела были обведены многократно. Это выглядело странно и инородно, словно человек, задумавшись, водил и водил ручкой знакомым путём, не глядя. А потом, вдруг осознав, вздрогнул и отодвинул испорченный лист.
Джерард не вздрагивал, я уверен. На рисунке я спал в его комнате после долгой изматывающей игры в приставку. В этот день он первый раз – в наказание – поцеловал меня.
Когда спазм прекратился, и я стал дышать – снова, мучительно, сначала очень поверхностно, потому что страшно, – пальцы сами начали листать страницы. Бережно. Я ничего не мог поделать со своими пальцами. «Грубее!» – думал я. Почти кричал им. Они не слушались и гладили страницы. На многих из них был я. Иногда – Майки. Пару раз Рэй, но меня… меня было так много, что я мелко затрясся. Это было нервное. Так дрожит старый холодильник из-за работы своего мотора. Мои глаза, брови, нос… Мои губы или весь я сначала часто перемежались монстрами из его больной головы. В конце монстров не было. Был я, везде я. Там даже был я в девчачьей клетчатой юбке и с гитарой, и это был отличный рисунок.
Я захлопнул скетчбук и запихнул его к первому.
Это было слишком.
Что, блять, он хотел сказать тем, что отдавал мне это? Прочь из моей головы? Я отдаю тебя-тебе, а теперь прости, мне надо двигаться дальше?
Сердце билось так быстро, я не мог сфокусировать взгляд. Конечно, на краю сознания мелькали горячечные, тревожащие мысли. «Он не хотел ничего плохого, – шептали они тихо, чарующе. – Просто ты идиот, Фрэнк».
«Нахуй!!!» – взревел я тогда мысленно и сжал кулаки. В ладони, потные и горячие, впились ногти – до боли. Он поступил плохо. Он предал меня. И моё отношение к этому не изменится. Я, блять, не заслуживаю его.
Я люблю его.
Достав из внешнего кармана запутанный провод наушников и кассетник, погрузился снова в какую-то музыку. Кажется, я крутил одну кассету туда-сюда несколько дней. Меня это не заботило.
По приезду я со злости спрятал эти скетчи где-то в стопках макулатуры на чердаке бабушкиного дома. Через много лет я вспомнил про них, но бабушки давно не было, а дом оказался продан. В новой семье – они любезно пустили меня на свой чердак – тот был безупречно, просто до тошноты чистым и прибранным. Там не было ни одной вещи, связанной с прежними хозяевами.
Лето пронеслось вереницей кадров из оборванной киноленты. Я до сих пор вспоминаю эти месяцы мелькающими чёрно-белыми постановками под надрывные повторяющиеся аккорды тапёра за пианино.
Вот бабушка, с которой мы не очень-то общались последние годы. Открывает дверь дома перед нами с мамой и говорит: «Доброе утро, молодой человек. Очень рада видеть тебя», – а взгляд при этом серьёзный, настороженный. Словно выискивает во мне что-то, чтобы сказать себе – нет, я не знаю его, к сожалению. Но потом… Потом она оттаивает. И я совершенно блаженно провожу целый месяц под её вязание, бормотание старого телевизора, мяуканье пяти разномастных кошек, пироги, салаты, муссы и йогурты. Она мало разговаривает, но так уютно молчит, что я не могу и желать о большем.
Вот день рождения деда. Отец. Господи, как же я соскучился. При нашей встрече даже ледяная дыра посередине меня словно вздрагивает, оттаивает, начинает течь совершенно по-весеннему. В воздухе пахнет озоном и свежестью, и в этот день я слушаю, как играет и поёт отец. Я не играю вместе с ним. Даже гитару взять в руки не могу. Отец не спрашивает, только кивает и играет сам что-то очень знакомое, словно отголосок из детства. Я танцую с дедом, который снова пьёт и много улыбается. Шутит глупые шутки, и я не могу не улыбаться. Он уже не так бодр, каким был всего год назад. Алкоголь делает своё дело медленно, но неумолимо. Но то, что мне нравится – сталь внутри. В его карих глазах, уже светлых и немного выцветших, чудится конец стального прута, что проходит сквозь всё тело деда. Несгибаемый, упёртый, противный порой пердун. Которого я так люблю, к слову сказать. Он говорит мне – Фрэнки, живи, парень, смакуй мгновения, шли всех тех, кто не понимает, в задницу и просто живи. Ты не успеешь заметить, как тебе будет двадцать. Потом тридцать три, сорок пять. Можешь не верить мне, парень, но я не заметил, как мне исполнилось восемьдесят. Но я могу сказать тебе с уверенностью – я пожил. Чего и тебе желаю, – и он стискивает почти до хруста в рёбрах, а потом хлопает по плечу, разворачивает и наливает себе ещё немного виски. Я вижу, как за его плечом улыбается отец и показывает мне большой палец руки. Наверное, им тут без меня тоже не сладко живётся… Наверное, надо приезжать почаще.
Вот Эл и Лала. Боже, какие они замечательные! Я отмечаю это и улыбаюсь, и делаю вид, что – господи, ну конечно! – всё в порядке. Лала замечает первая, долго и профессионально мурыжит меня расспросами, и я сдаюсь через неделю. Ночую у них. Рассказываю всё, вываливая на ребят комки дряни из своей головы. Реву, почти взахлёб, и мои губы трясутся, а слёзы, перемешанные с соплями, покрывают пальцы. Эл крепкой, тяжёлой рукой обнимает меня с одной стороны. Лала с другой шепчет что-то на ухо и гладит по голове. Раз за разом, раз за разом её ладонь скользит по волосам к затылку, касается за ухом, и это не может надоесть. Это то, в чём я, наверное, так нуждался всё последнее время. Ледяная дыра словно становится меньше, но я не могу быть уверенным, что это надолго. Близнецы рушат все представления о личных границах и моём ёбаном мнении. Мы проводим вместе столько времени – на пляже, в вело-туре, в палаточном кемпинге, – что мать начинает давить и спрашивать, не слишком ли я загулялся. Не слишком – грубо отвечаю я в трубку и поднимаюсь наверх, где в доме близнецов мне уступил комнату Эл. Я слышу впервые, как они занимаются любовью за стенкой. Это странно. Это горячо. Это странно, и я не знаю, что делать с этим и подкатывающим возбуждением. Я не собираюсь дрочить на своих друзей, поэтому тихо крадусь в ванную, врубаю холодную воду, много раз плещу на лицо и сижу на крышке унитаза столько времени, сколько им может потребоваться. У меня и мысли нет судить или осуждать. Я не думаю, что это хорошо. Я думаю, что это путь боли и страданий, и сердце заранее сжимается, когда я представляю, с чем они могут столкнуться. Случайно став свидетелем их поцелуев, во мне поднимается нежность. Я искренне хочу, чтобы мироздание как-то разрулило это. Они такие хорошие. Они так запутались… И мне мучительно, до боли под рёбрами хочется, чтобы уж они-то, но были счастливы. Они заслуживают это, как никто другой.
Вот несколько выходных, которые мы проводим по настоянию мамы с Леоном и его дочерью, Клэр, отыгрывая образцово-показательную семью на публику. Мы идём на пикник в парк, я делаю вид, что мне интересны байки Леона, когда он вытаскивает меня на рыбалку на реку вместе с Клэр. Я вообще очень хорошо научился делать вид, когда надо. Так намного проще, чем слушать ебучие расспросы «что с тобой, мой бедный мальчик». Клэр пытается выйти на общение несколько раз. Я не собираюсь ей подыгрывать – мне это не интересно. Пару раз я даже груб и, в итоге, сбегаю к близнецам. Я не чувствую вины за своё дерьмовое эгоцентричное поведение. Мне до сих пор в глубине души, где-то очень далеко так плохо, что не хватает сил даже думать о других. Может, когда-нибудь я извинюсь за это мудачество. Но не сейчас. Точно, не сейчас.