Короткая жизнь - Страница 62
— Если хотите, можете остаться.
— Нет, — отвечает Лагос, — и менее всего сейчас. Надо многое сделать.
Сидя особняком в конце стола, вы поднимаете блестящие от жира руки, рассматриваете палец за пальцем, соединяете их и разводите, как бы чему-то удивляясь. В спальне я выясняю, что фаха тореадора представляет собой широкий набивной пояс, который застегивается на спине крючками. Я никак не вспомню, почему выбрал этот костюм и был готов за него драться, стою перед зеркалом смешной и жалкий и не могу собраться с духом, чтобы распрямиться и посмотреть себе в глаза.
Когда без масок мы попарно идем в густой толпе на центральной улице, самому Лагосу начинают мерещиться мужчины в панамах, рассеянные сеньоры Альбано с широкими челюстями. Он трогает мое плечо, я оборачиваюсь к вам и Англичанину.
— Прошу вас, зайдем сюда, доктор, — говорит он. — Пусть они зайдут сюда.
Мы не задаем вопросов, и он устремляется в театральный вестибюль, чтобы купить билеты на бал. Повертывая голову к звукам музыки, вы смеетесь, опираясь на негнущуюся руку Англичанина. Мы шаг за шагом пробираемся к пустому столику.
— Пока танцевать не будем, — слишком поздно предупреждает меня Лагос.
Вы стукаетесь лбом в грудь Англичанина, обнимаетесь с ним и, танцуя, достигаете пустого столика значительно раньше нас.
— Минуточку, — говорит Лагос; он смотрит на вас с внезапной, почти бесстыдной нежностью, и оба вы смеетесь; затем, как в ту другую ночь, которая не пришла еще, вы, с выражением бесцельной ярости, с темным и горьким ртом, подаетесь вперед, ложась грудью на жаркий воздух, духи, дым. — Минуточку. Сначала выпьем. Поднимем бокалы.
Без тоста мы на мгновение поднимаем их к свисающему с потолка серпантину. Когда вы удаляетесь с Англичанином, я слежу за глазами Лагоса, которые стараются не потерять среди танцоров вашу круглую жесткую юбочку, голый треугольник спины; наливаю свою рюмку, отвожу взгляд от вашего тела и по лицу Лагоса наблюдаю за вашим кружением в объятиях Англичанина. Я не сказал бы, что Лагос стар, скорее — что именно в эту минуту он достиг предела, за которым начинается старость.
Вы возвращаетесь к столу, упираетесь в него щепотью, пьете, улыбаетесь мне так, словно хотите что-то подарить, поднимаете руки к Лагосу и удаляетесь с ним в танце.
Англичанин без слов сжимает мою руку ниже плеча; я жду, решив пренебречь любым признанием. Он осушает свою рюмку и снова наполняет ее остатками вина.
— И было это утро, — бормочет он, — когда мы чуть не поссорились из-за маски, и был вчерашний вечер, когда я свалил этого субъекта и он остался лежать лицом кверху под дождем. Я не собирался это делать и вдруг увидел, что делаю. Но если откровенно, я, вероятно, решился на это еще в гостинице у реки. Однако не знаю, имею ли я право впутывать такого человека, как вы.
— Спасибо, — говорю я. — А как с девушкой?
— Скрипачкой? — Он удивлен, посмеивается, машет рукой. — Женщинам этого сорта надо давать все, что угодно, но только не покой. Волнующее, exciting [24]— вот их девиз. Они родились, чтобы жить. Уважаю их, они так редки!
Вы танцуете со мной, с Маурисио, с Англичанином и снова со мной. Вспомнив о телефоне, я огибаю площадку, подхожу к бару, справляюсь о сеньоре Альбано, узнаю, что они побывали в прачечной и под прилавкам нашли ваш скрипичный футляр с ампулами. За столом, наедине с Лагосом, я смотрю, как, танцуя, вы поднимаете смеющееся лицо к Англичанину, вспоминаю ловкость, с какой он сунул футляр под белье, и чуть заметную гордость, с какой, распрямившись, поглядел на нас, вспоминаю запах горячей сырости и ношеных рубашек.
— Они были в прачечной, — шепчу я. — В десять.
— Спасибо, — отвечает Лагос; отыскав ваш наряд возле оркестра, он вновь улыбается. — Мы уходим, — объявляет он, когда вы с Англичанином подходите к столу; он кладет деньги на скатерть, ничего не объясняет, не глядит на нас, быть может, извлекает последние выгоды из произвола и тайны.
Решительно и быстро пересекает он бальный зал и вестибюль театра; лишь остановившись на краю тротуара, он понимает, что охвачен отчаянием, и оборачивается к нам с недоуменной улыбкой. Мы садимся в такси и молча едем по карнавальному городу; выходим у длинной глухой стены, на которой намалеваны высокие белые буквы политических лозунгов.
— То, что произошло в прачечной, — спрашиваю я у Лагоса, — означает?..
Лагос берет меня за руку и удерживает, а вы с Англичанином идете вперед по плохо освещенной ночной улице.
— Нельзя знать, доктор. Вы хотите сказать, что все пропало? Простите, что отвечаю вам вопросом. Мой план, наш план, остается в силе; мы продолжаем прятаться на празднике и до утра не существуем. Я окончательно проникся уважением к вашей сдержанности. Упрекнули вы меня хоть раз в том, что за все это время, за эти дни я ни разу не заговорил об Элене? Взгляните туда, доктор, на эту белую фигуру рядом с Оскаром. Она — Элена. Ничто не прерывается, ничто не кончается, хотя смена обстоятельств и персонажей сбивает с толку близоруких. Но не вас, доктор. Слушайте, ваше путешествие с Эленой в погоне за Оскаром разве не в точности то же путешествие, которое сегодня на рассвете могут совершить в лодке от Тигре балерина, тореадор, лейб-гвардеец и король?
Он выпускает мою руку и молча идет рядом, скромный и вместе величественный, воткнув в меня свою последнюю фразу, как черенок, который должен дать корни и вырасти.
— Не пойду на бал, — говорите вы на перекрестке. — Пойти сейчас все равно что убить все балы на свете, убить то, что есть и должно быть балом. Но куда-нибудь в другое место, в любое, куда скажете, пойду.
Все то время, пока Англичанин ловит машину и я опять сижу рядом с шофером, катя в неопределенном направлении к востоку, пока Лагос меняет свое намерение, разочаровывается по прибытии в названное место и мы едем в другое, которое тоже не удовлетворит нас, пока мы пересекаем путаницу улиц, смеха, музыки и фонарей, у нас с Лагосом, полагаю, растут угрызения совести из-за того, что мы оставляем без ответа приветствия десятков сеньоров Альбано, которые изображают улыбку, лишь чуть расцепив челюсти, и на всем нашем пути машут панамами с балконов, от столиков кафе и из других автомашин.
Мы все еще на карнавале; я сижу рядом с вами под сухими и пыльными ветвями беседки, увешанной серпантином и бумажными цветами, испещренной инициалами, датами и надписями, которые мы осматриваем, беззвучно шевеля губами. Мы ждем официанта под нескончаемое бренчание одинокой гитары.
Англичанин пьет, не дожидаясь нас.
— Тост, — говорит он, свешивая одну руку с алебарды, а другой поднимая стакан. — Я пью за парикмахерскую с единственным креслом, с мулатом, с разбитым зеркалом. За сиесту и за себя самого, потеющего в тени и листающего журналы. В данный момент для меня нет воспоминания более важного.
— Ничего нового, — объявляю я, вернувшись к столу от телефона, узнав, что сеньора Альбано в кафе нет, пройдя мимо гитариста, который играет в патио перед четырьмя молчаливыми друзьями и тремя засыпающими женщинами.
— Они были в прачечной, — говорит Лагос. — Дорогой доктор, мой долг признаться вам, что лодки не существует. — Он поднимает стакан, показывает нам улыбку, которой не удается раздвинуть губы, и видно, что он стар и никого не любит.
Я глажу руку, которую вы прячете под столом, цепляюсь ногтем за край браслета и разом постигаю жизнь, узнаю себя в ней, испытываю бесконечное разочарование от ее простоты.
— Я выпил бы сейчас, — бормочет Англичанин, — за очень старого человека. Он жил мелкими пустяковыми тайнами. Когда пришел час смерти, он думал, что спасется, если скажет, что ему снится сон.
Направляясь к телефону, я вижу покинутый патио, сдвинутые столы, тающий в навесе беседки лунный свет. Я спрашиваю о сеньоре Альбано, и Пепе монотонно и без запинки отвечает, будто повторяет свою информацию в сотый раз и уже не находит в ней никакого смысла.