Королевы Привоза - Страница 13
Володя встретил рассвет на причале. И когда «Кавказ» превратился в воспоминание, сизые лучи апрельского рассвета осветили следующую картину.
Порт был загроможден брошеными автомобилями, пустыми ящиками от боевых снарядов, частями машин. На земле валялись куски шелковой материи, бутылки шампанского, груды консервов и другого добра. Разбитые деревянные ящики и потерянные в спешке чемоданы, сундуки и коробки с дамскими шляпами были похожи на сюрреалистичные скульптуры, созданные жестоким, безумным скульптором. Потому что нет более страшного зрелища, чем место, откуда ушла жизнь…
Порт являл собой картину разорения и хаоса.
Володя медленно шел, осторожно переступая через забытые вещи из мертвого города, который закончил свое существование этой ночью и почти сразу же возродился другим. Он очень старался запомнить эту картину, понимая, что является живым свидетелем настоящей истории, и что это очень редкий подарок судьбы.
Ранним утром 6 апреля, когда все корабли, увозящие бегущих из Одессы, покинули порт, в город вступили части атамана Григорьева. Володя был среди тех, кто видел это нерадостное шествие.
Население высыпало из домов. Вся Одесса сгрудилась на Дерибасовской, по обеим сторонам от мостовой, по которой ехали конники Григорьева, а за ними пешими шли остальные войска, ощетинившись лесом штыков. Во главе конников находился сам атаман – в сдвинутой набок залихватски папахе, в шинели, с саблей в потертых ножнах. Воинство же его вид имело довольно помятый: солдаты все сплошь были в рванье или в вещах, содранных с чужого плеча. Многие были босы, шли, обернув голые ноги черными от грязи тряпками. А некоторые поразили воображение горожан тем, что сапоги у них были на одну ногу. И, переваливаясь, шкандыбая по одесским булыжникам, такой солдат шлепал в обоих правых или обоих левых сапогах. Рваное, потрепанное воинство представляло собой разительный контраст с ослепительно нарядными мундирами французов, еще недавно ходивших по одесским улицам. В глаза бросалось и отсутствие выправки, чем отличались элегантные, вышколенные, стройные французы, всегда выглядящие, как на параде.
– Босяки! Ну чисто босяки из Дюковского сада! – Щуплый одесский дедок, по всему видно, какой-то мастеровой, стоя рядом с Володей, высказал то, что думали жители города. – А вон тот – ваще за коня в пальте! Ну швицеры, халамидники, шлеперы вшивые – и как такие город взяли? Ой, поимеем мы за теперь шухер, как пить дать!
Рваные зипуны, потертые папахи, обноски с чужого плеча поражали одесситов, не готовых к такому внешнему виду воинов. Лошади конницы были низкорослые и такие истощенные, что еле тащили на себе седоков. Но больше всего поразила малочисленность этих вояк: в город вступило не больше трех тысяч человек.
– И шо, всё? – прищурился дедок. – Остальные копыта откинули по дороге? И шо мы будем иметь с этих доходяг?
Одесситы застыли в напряженном молчании, провожая тяжелыми взглядами оборвышей, дефилирующих по центральным улицам города.
Глава 6
Таня на Привозе. История самого знаменитого рынка Одессы. Появление «одесского языка»
– Ну вот, наше вам здрасьте! – Циля остановилась, картинно возвела очи горé и с драматической театральностью взмахнула руками: – Любуемся – не дышим! Картина маслом!
На дощатых ступеньках магазинчика, с изяществом возвышаясь над привозной грязью, развалился толстый детина не старше тридцати лет. Лежа на спине, раскинув по сторонам руки, он давал такого храпака в сизое весеннее небо, что даже случайные, привыкшие ко всему на свете коты с Привоза вздрагивали от ужаса и на всякий случай драпали со всех лап.
От детины разило перегаром, и было ясно, что так лежит он долго, с ночи. И, судя по храпу и массивности его пропитанного вином туловища, придет в себя еще не скоро.
Циля даже задрожала от ярости, глядя на непрошеного гостя. Таня же, упершись руками в бока, вдруг звонко расхохоталась. И Циля, с удивлением взглянув на нее, неожиданно для себя вдруг присоединилась к ней. Тане было весело, легко на душе – от сизого неба над городом, от весенней прохлады, даже от грязи, чавкающей под ногами, и от знакомых с детства картин, на которые раньше она совершенно не обращала внимания, а тут вдруг оказалась в самой сердцевине нового, еще не изученного мира.
– Хорош смеяться! – Строгий голос, раздавшийся за спиной, заставил их обернуться. – Магазин открыть не сможем, торговый день не начнем, а вы зубы скалите! Скалкой бы его, охламона! Да боюсь, такому скалка – как комариный укус.
За их спинами стояла Ида – суровая, худая, с тонко поджатыми губами и в повязанном по-бабски платке. На руках сопел младенец – ее дочка Маришка, которой едва исполнилось три месяца. Румяные, толстенькие щечки малышки резко контрастировали с худыми, запавшими щеками матери. Девочка была закутана в изящные кружевные пеленки, тогда как Ида была в старом вытертом платье с некрасивыми, нелепыми заплатками на локтях. Они как бы свидетельствовали о времени, в течение которого носили это платье – столько, что оно стерлось до дыр.
Никто не узнал бы в этой постаревшей, измученной жизнью женщине прежнюю Иду – веселую, жизнерадостную, такую, какой она была на Дерибасовской. Та Ида умела радоваться, жить, сопротивляться ударам судьбы.
У женщины, которая стояла, укачивая на руках спящего ребенка, давным-давно погас взгляд, безвольно обвисли губы, и, сломленная нищетой, болезнями, жизнью, она являла собой красноречивую картину того, как жестоко обошлась с ней судьба.
– Тебя забыли спросить, вот шо нам делать! – уперлась руками в бока и Циля. – Ты еще тут фордабычиться за ушами будешь! Шла себе – и иди, сделай себе ручкой! Нас и без тебя этот кобель достал!
– Ты снова дома не ночевала? – Таня строго посмотрела на Иду. – Давно ты здесь ходишь?
– С вечера, – Ида потупила глаза, – он нас вечером еще выгнал, пришел пьяный. Думала, образумится, а он спит до сих пор, я в окно видела. Ночью ходила здесь, крестьяне с подвод приютили. Яблок дали. Парного молока Маришке. Вот… вас жду.
– Я зарежу его, урода, – Циля даже затряслась от злости, – и как таких только земля носит! Зарежу – и всё!
– Замолчи, – резко осадила ее Таня, и повернулась к Иде, – значит, так. Сейчас идешь к нам, занимаешься ребенком, на улицу ни ногой. Вечером, после работы, мы с Цилей привезем твои вещи. Ты с Маришкой останешься у нас и больше туда не пойдешь.
– Нет. Не могу я… Убьет, когда узнает, – слабо запротестовала Ида.
– Не убьет. Это я тебе говорю, – твердо сказала Таня. – У меня уже давно руки чешутся уши ему намотать на задницу. Так я могу это сделать с удовольствием, если хоть волос с твоей или Маришкиной головы упадет. Ты что, не понимаешь, что дочкой рискуешь? Хочешь, чтобы он Маришку прибил?
– Она права, – вмешалась Циля, – больше ни ногой к этому уроду. Иначе я сама тебе по голове дам. Или прирежу к черту.
– Всё, уходи отсюда. Поспи. Пусть Маришка уснет спокойно, – скомандовала Таня, и Ида, шатаясь от усталости, побрела прочь, замедляя шаг из-за луж жидкой грязи, переступить через которые у нее не было сил.
– Дура!.. – Циля смачно сплюнула в грязь. – Ну какая же дура! Родная сестра – и форменная идиотка! Да от него на четвереньках бежать надо было, едва он показал свою свинячью морду! А эта дура, с мозгами полностью отшибленными, к нему возвращалась три раза! Сама бы придушила ее, идиотку!
– Да ну ее, разберемся, – Таня пожала плечами, – с кем только бабской дурости не бывает. Вроде понимаешь, что дерьмо дерьмом, а нет смелости послать. Все мы такие – надеемся на что-то. И она не лучше и не хуже остальных.
– Я бы никогда… – надулась Циля.
– А ты не умничай, пока не побываешь в ее шкуре, – резко осадила ее Таня, – все-таки дочка на руках.