Королевская аллея - Страница 26
— Ах, — раздалось вдруг, — а вот и он! И вот она я. Был ли прежде стук в дверь, вероятно, теперь уже это не играет никакой роли. Анвар привстал на постели и сел, прямой как свечка, Клаус со своим стулом чуть не опрокинулся назад. Лицо его было расслабленным. Женщина же произнесла нараспев:
Нет, лучше что-нибудь повеселее, но тоже вышедшее — гарантирую — из-под моего пера:
Просто сказка — видеть тебя здесь! Прости мне эту маленькую песенку, которую лучше было бы пропеть. Трудностей ведь повсюду хватает… Мы ее пели часто — наша маленькая труппа бродячих артистов, которая странствовала по миру, чтобы пробуждать сердца: пели и в Мюнхене, еще до той судьбоносной ночи, и в Цюрихе, и в Праге, и в Амстердаме. А позже, в Нью-Йорке, когда Европа уже закатилась, нас больше никто не хотел слушать, там в моде совсем другое, хотя повсюду было бы нелишним знать следующее:
Постой, дай я тебя обниму. Не так уж ты изменился. Все тот же smart boy[29]. Ты, значит, отправился в путешествие. И откуда ты нынче прибыл? Тебе удалось тогда получить место в Золингене? Надеюсь, ты не оставался там все эти годы! Нет, с немецкими конторскими жеребчиками у тебя мало общего… Надо же, на тебе золотая пижама, шелковая… The very smart Klaus[30]. А ведь наше с тобой знакомство продолжалось лишь несколько дней. Мы тогда уехали, брат и я, в США: большое журналистское турне, блестящие брат и сестра в одной упряжке — на Гудзоне, в Голливуде… Вся Германия глотала наши репортажи: Грета Гарбо, растрепанная и совсем не похожая на примадонну, сидит где-то и грудным голосом, со шведским акцентом, признается нам: «Я так у-у-ушас-но устала»… Нет, Клаус, тот, кто хочет по-настоящему узнать ночную жизнь, непременно должен побывать в Лос-Анджелесе, в мексиканском квартале. Голливуд по ночам вымирает, как какое-нибудь Лужедворье… Разве не лихо мы тогда писали, Клаус и я? Да, мы обладали свежестью взгляда и неутомимостью, были дикарями, хотя и окультуренными, жадными до знаний… Новые впечатления, творчество — вот чем была наша жизнь; театральные постановки, дерзкие песенки, позже lectures, speeches[31] — за годы войны в общей сложности больше тысячи публичных выступлений; я чувствовала себя как дома в пульмановских вагонах, всегда выбирала нижнюю полку и прекрасно на ней спала, ночь за ночью, а потом выступала в женских клубах, в ратушах вдоль Миссури, в переполненном Карнеги-холл! Да-да, дорогой, иногда всего перед пятью слушателями, а иногда и перед многотысячной аудиторией; и это я, я — никому не известное частное лицо — требовала бойкота немецких товаров, я яростно критиковала так называемый Аншлюс Австрии, я собирала деньги, чтобы те, кто бежал в Америку, получали американский хлеб… Но теперь довольно, что я всё болтаю да болтаю, ты ведь заехал сюда по пути в Золинген? Ты теперь служащий фирмы, производящей ножи и ножницы? Мне трудно это представить. Твои родители умерли? Дай же наконец обнять тебя, негодный мальчишка!
Перед потерявшими дар речи слушателями вновь прозвучала эта невообразимая фраза, и уже распространился по комнате аромат изысканных духов. Раскинув руки, женщина со слегка поседевшими волосами шагнула к Клаусу, поднимающемуся со стула. Золотые браслеты позвякивали на ее запястье, брошь на малиновом платье будто грозилась разрезать — при слишком тесном объятии — шелковую пижамную ткань. Эрика Манн… Никакого сомнения, это прежняя Эри, дочь знаменитого писателя и вспыльчивая сестра; она кажется сухощавой… и, конечно, уже не носит стрижку «под мальчика», как в последние годы всеобщего увлечения чарльстоном, а зачесывает волосы назад; тонкой лепки лицо подернулось сетью морщинок, накрашенные губы сохраняют безупречный контур, даже когда она смеется, а вот уголки губ на мгновенье печально повисли…
— Ах, Клаус! — Она обняла его со всей силой, крепко прижала к себе, приникла щекой к его плечу и, кажется, всхлипнула. — Клаус, как хорошо, что бывают такие встречи! Я, правда, не каждую минуту о тебе помнила — но ты оставался частью нашей компании. Свидетелем. Другом моего брата. Скажи, чем ты занимался всё это время — долгое, долгое время? Ничего не осталось от прежнего — всё порушено. Но сами мы еще существуем. Ты спал в комнате малыша Голо, это было в Залеме. Узнаешь ли ты меня вообще? Я теперь старая тетка. А знаешь, те вишни, которых мы когда-то нарвали, были несъедобными: японские декоративные вишни, в чем Клаус, слава богу, вовремя разобрался…
Посетительница, Эрика Манн, вдруг безудержно разрыдалась.
— Клаус… Ты тоже Клаус, последний для меня… Его я не уберегла от смерти, от желания умереть. Он мало-помалу тонул, терял себя в наркотическом бреду, в ощущении, что несчастлив, а я не могла постоянно быть рядом с ним, пока длилась война; что же касается написанных им книг… под конец в его отношении к жизни не осталось ни малейшей легкости, эти книги не находили отклика… я ничего тут не могла изменить, как и отец. Разбился ли Клаус о величие своего отца? Я не вправе так думать, ведь каждый человек остается самим собой и должен уметь держать себя в узде. Клаус же еле-еле влачился сквозь ужасную для него повседневность, и смерть… у нас в семье она всегда воспринималась как спасительная… возможно… гавань.