Королева - Страница 39
— Мистер Смиф, — повторил он. — Двадцати пяти лет.
И сразу вспомнил красавца-юношу из Малай-Стрита.
Конечно, это могло быть совпадение, но на белом камне были золотом выгравированы строки ирландской песни.
Крейцер прочёл их и поморщился. Ему вспомнилась вся эта неприятная история с фотографией. По счастью, тогда он успел поднять карточку своей невесты раньше, чем на неё наступили чьи-нибудь грязные ноги.
Он вздохнул о судьбе так ужасно погибшего молодого человека из хорошей фамилии, нелепо разбившего свою карьеру и жизнь, и не мог не осудить его:
— Из-за какой-то негодной девчонки. Фи! А она, конечно, продолжает свою безумную жизнь и мало думает о сгубленном ею сердце.
Но на другой день доктор и Гринчуков рассказали ему о мрачной судьбе обоих любовников.
Когда мистер Смиф, как доктор, узнал однажды, что его возлюбленная заболела той страшной болезнью, которая рано или поздно настигает почти всех жриц Малай-Стрита, он не открыл ей этого. Но в ту же ночь, на заре, их нашли окоченевшими в объятиях друг друга, убитыми мгновенно поражающим ядом.
Стихи
Кто, как не поэт, мог рассказать, что больше всего пленяет женщин? Ум, красота, мужество, храбрость, сила, самоотверженность, — всё это в конце концов ничто перед стихами.
Так по крайней мере казалось мне когда-то, и я высказал с убеждением эти мысли своему старому другу-поэту:
— Стихи — вот чары, перед которыми едва ли устоит любое женское сердце! — не без зависти говорил я. — Стихи, в которых музыка соединяется с словом, стихи, исходящие из сердца поэта, как пламя из недр земли. Ведь, внушение любви — своего рода колдовство. А какое же колдовство может сравниться с этим!
Поэт терпеливо и молча слушал меня, курил и печально улыбался.
Тогда я напомнил ему все сказки о могуществе поэзии, начиная от сказок о песнях Ориона, на которые дельфины выплывали из морской глубины и приближались к певцу. Наконец, как мне казалось, очень кстати и удачно я привёл старую легенду: если стрелок омочит стрелу своею собственною кровью, он даже с закрытыми глазами попадает в цель. Поэт подобен такому стрелку: его стрелы — слова рождаются прямо в сердце, кипящем кровью, и потому всем кажутся вновь рождёнными.
Поэт поблагодарил меня за эти искренние речи, в которых зависти, однако, было меньше, чем молодого восторга, и рассказал мне в ответ печальную и забавную историю.
В первый раз, как это ни странно, я полюбил уже на закате молодости.
О, конечно, у меня были и раньше увлечения, но они не в счёт. Любовь только тогда имеет настоящее значение для нас, когда ранит, если не смертельно, то глубоко. Впрочем, вероятно, это зависит даже не столько от силы нашей любви, сколько от нашего возраста. Может быть, любовь в конце концов нечто вроде кори, переносимой очень легко в детстве и очень опасной в зрелых летах.
Мой приятель, молодой художник, влюблявшийся всякий раз, как тому представлялся случай, вставил при этом своей весёлой скороговоркой:
— Разница только та, что корью болеют однажды в жизни.
— По-моему, любовью тоже, — ответил поэт. — Впрочем, говорят, каждая последняя любовь всегда кажется первой. А так как любовь, которой я переболел в последний раз, была лет двадцать тому назад, и больше я не переживал ничего подобного, — мне представляется, что эта любовь была у меня единственной. Я не стану вам называть или описывать женщину, которую я так любил, тем более, что она жива до сих пор. Пусть каждый из вас представит ту, которая для него прекраснее и достойнее всех: такою была для меня она.
Мы стали слушать ещё внимательнее.
— Она имела множество поклонников. Среди них были интереснейшие люди и добрая половина готова была ради неё пожертвовать если не жизнью, то во всяком случае своей свободой. Я, пожалуй, согласен был в крайнем случае отдать то и другое. Она это видела, может быть, даже чувствовала и потому несколько отличала меня от других.
Я на мгновение прервал его:
— Не вернее ли будет приписать это предпочтение могуществу ваших стихов?
— Да, может быть… отчасти… Стихи мои… м… да… Я понял нечто вроде этого, но много позже, — ответил он. — Стихи мои как будто несколько роднили меня с той печалью, которая составляла главную силу её очарования.
Он остановил на мне пристальный взгляд:
— Я вижу по вашим глазам, что вы вспомнили стихи, посвящённые ей, одной ей… Да, целая книга стихов… — он иронически значительно улыбнулся. — Сотни стрел, омоченных моею кровью.
— И неужели ни одна из них не проникла настолько глубоко в её сердце, чтобы это сердце стало вашей добычей?
Он загадочно развёл руками, и его седые брови шевельнулись как бы от печально улыбающегося недоумения.
Папироса в откинутой поперёк кресла руке пускала вверх лёгкую струйку синего дыма, извивавшегося так же причудливо, как воспоминание в его памяти.
— Слушайте, — сказал поэт. — Меня волновала и мучила эта таинственная печаль, которая одна на мой взгляд являлась неодолимой прозрачной преградой нашего сближения: что-то вроде тончайшего стекла, которое было невидимо, но почти осязаемо мною. Я страдал. По временам мне казалось, что, если я узнаю происхождение её печали, я в состоянии буду разбить стеклянный гроб, который не хотело или не могло покинуть её сердце. И вот я всеми силами стал добиваться этого.
Он машинально потянул папиросу и, даже не заметив, что она погасла, продолжал:
— Надо было внушить ей полное доверие к себе…
— Но стихи! Чёрт возьми! Разве ей было мало стихов, ваших стихов, которые заставляют мужчин проливать слёзы?
Это была правда.
Поэт только пожал плечами.
— Стихов, очевидно, было мало, чтобы она поверила мне.
— Чего же она могла ещё требовать?
— Смерти! — без колебаний ответил он. — Стихи любви моей должны были пройти не только через мою кровь, но и через смерть, чтобы она поверила и отдалась им.
— Ну, это слишком!
— И, однако, я убедился, что это было так.
— Вы убедились?!
— По счастью, мы видим вас живым.
Но он остановил нас и продолжал уже без всякой улыбки:
— Я был близок к отчаянию и, может быть, к самоубийству. Она заметила это, и всё это, вместе с моими последними стихами к ней, которые звучали как рыдание мольбы, — вызвало в ней то, что она могла дать мне — сожаление дружбы.
Мы переглянулись. Мы были внутренне возмущены, и он понял причину нашего возмущения.
— Вы, может быть, думаете, что она была недостаточно тонка, чтобы понимать поэзию. Вы ошибаетесь. Я не встречал до сих пор среди женщин существа с таким развитым вкусом, как у ней. Но суть не в том. И того, что она могла дать мне, было слишком много для неё; прибавлю, — не всякая женщина на это способна.
Подумайте.
Чтобы предотвратить катастрофу, она скорее согласилась отказаться от моей любви, от моего поклонения, так долго освещавшего её ореол красивой и интересной женщины, чем видеть меня мёртвым. Она не могла не знать, что, осторожно погасив мою последнюю надежду, она спасёт мою жизнь, но навсегда потеряет мою любовь, и всё же решилась на это.
— Ну, я нахожу это тоже опасной операцией! — воскликнул красивый, но мрачный инженер, боявшийся любви как огня и впоследствии застрелившийся-таки от неоправданной страсти.
Но поэт мягко возразил ему:
— Это справедливо в девяносто девяти случаях из ста, но, здесь я должен повториться, — она была настолько чутка, что могла решиться на эту операцию без особого страха. Наконец, кто знает, может быть, она бессознательно предчувствовала, что тайно для обоих нас здесь выдался особенно благоприятный случай.
— Непонятно.
— О, ещё бы! Но скоро вы поймёте…
В один сентябрьский вечер, когда долго крепившаяся природа вдруг как будто вскрывает жилы, обливая пурпурной кровью деревья, траву и заревые облака, — мы были вдвоём на её даче, и это последнее торжество умирания отзывалось в моей душе созвучным эхом.