Королёв - Страница 25
— Где? Да вот… — и указал К. на одну из постелей — в глубине, около круглой железной печки, которая сейчас не источала алый жар, а была холодной.
К., сопровождаемый недобрыми и насмешливыми взглядами (в одном из этих взглядов, правда, мне на миг почудился робкий намек на жалость), прошел к указанному месту и положил на постель узелок со своими пожитками. (Он старался идти прямо, гордо расправив плечи; но мне, как и обитателям домика, было очевидно, что душа его горбится и сжимается от омерзения и тоски…)
Я предчувствовал плохое, и плохое не заставило себя долго ждать: к постели. на которую опустился К., подошел вразвалку высокий, широкоплечий Брат.
— Эт-то что? — спросил Брат, обращаясь к обитателям палатки и показывая кивком подбородка на К., как если б тот был не человеком, а узелком с вещами.
Навряд ли нашелся бы человек или марсианин, который не понял бы, что этот высокий Брат здесь самый главный и что главенство свое он утверждает при помощи грубой жестокости и физической силы. Лихорадочно суетясь, я пытался нащупать краешек души Брата: я уже не удивился б, если бы ее у него не оказалось (возможно, изуродованные лица жильцов барака были конечным проявлением той странной болезни, что до поры до времени щадила судью У.), но нет, что-то, кажется, там все-таки было, вот только я никак не… А обитатели барака, судя по их лицам, предвкушали расправу… Но один вдруг сказал:
— Бригадир, он это… это Блоха над ним пошутил… (Блоха, видимо, был тот, вертлявый.) А он это… он ничего…
Выходит, я не ошибся, жалость во взгляде — была, и взгляд принадлежал довольно молодому еще человеку с круглым лицом. Тут крылось какое-то противоречие: несомненно человек этот был Братом, а от Братьев ждать сочувствия не приходится, но…
Все это время К. продолжал спокойно сидеть на постели Бригадира, сжимая в побелевших пальцах свой узелок: это выглядело как дерзость и вызов, но, по-моему, он просто не знал, что ему делать. А Бригадир так же спокойно сказал ему:
— Это мое место.
— Мне сказали, что здесь свободно, — ответил К.
— Свободно вот где, — все с тем же спокойствием сказал Бригадир и указал куда-то вниз, под лавкой…
Да, Бригадир был спокоен, но дальше испытывать его терпение представлялось неблагоразумным; К. встал и под перекрестным огнем чужих глаз очень медленно направился из глубины барака (где не было ни одного свободного места) обратно к выходу. Братья (они же Урки) оглушительно хохотали; вертлявый Блоха колотил себя по ляжкам и подвывал, точно гиена… О, как хотел я (к чер-р-ртовой матери всякую там марсианскую мягкотелость и слезливую гуманность!), как хотел я в ту минуту, чтобы К. с холодной и насмешливой жестокостью расправился с негодяем Блохой, прогнав того — под хохот Урок — с насиженного места и отправив «под лавку»! Но он только… [18]
— …тут шконка вчера освободилась, — лениво сказал круглолицый и указал на постель рядом с его собственною, — иди садись…
— Спасибо, — сказал К.
— Не во что… — равнодушно процедил круглолицый, после чего отвернулся и демонстративно захрапел. Против моего ожидания, он не захотел разговориться с К. Возможно, он и так сделал для К. слишком много. Но с К. тотчас — лихорадочно оживленным шепотом — заговорил сосед с другой стороны (чрезвычайно симпатичный пожилой Очки):
— Товарищ, вы на Блоху не обращайте внимания, это — шут… Вот с дядей Петей бы поосторожнее… — Он боязливо кивнул на Бригадира. — Какое счастье, что он вам ничего не сделал… Они убить могут — запросто… Они политических — ненавидят… У них — все должности (боже, у землян и тут — должности!): хлеборезы, учетчики, повара… Дядя Петя — знаменитый налетчик, грабитель поездов… (В интонации его прозвучало что-то смутно похожее на гордость оттого, что здешний Бригадир был не просто налетчик, а знаменитый, но, надеюсь, мне это только показалось.) Ужасно, ужасно… Но я надеюсь, что… Я отправил восемь прошений… Поймите, я профессор, я не могу, я не вынесу… А вы… вы кем были?
— Я инженер, — скучно ответил К.
Он лег на шконку(она же — нары) и прикрыл глаза; затем вдруг снова открыл их и спросил Профессора:
— Послушайте, что тут у всех с лицами?
— Гнус, — сказал Профессор. — Ах, это — смерть…
Уже второй человек говорил К. об ужасном Гнусе. Но К. опять не придал этому значения; не придал и я. К моему несказанному облегчению, К. хоть на какое-то время отказался от мысли о милосердной и быстрой смерти, и я мог ненадолго оставить его.
Никак не могу свыкнуться с тем, что женщин Земли называют так же, как и мужчин — по фамилиям. Я буду звать ее В. — Валентина…
Она была тоже молодая и тоже очень красивая. (Да, я понимаю, как это «тоже» выдает меня.) Красивая, тоже со светлыми, почти золотыми волосами, но не такая, как жена К. Никакого сравнения.
Прелестная, впрочем. И к тому же — крылата!
Когда я проник к ней в дом (я знал, что вот-вот к ней должна прийти мать К. по важному для всех нас делу), она вместе со своей матерью занималась ужасно странным делом, таким странным, что я от удивления едва не позабыл, зачем пришел.
В коридоре стояли ведра с известкой и банки с краской, а стены в комнате были голые, и пол был весь устлан газетами, и обе женщины ползали по этому полу на четвереньках, как звери, и внимательно разглядывали газеты: брали каждую газету в руки, с тревожными лицами переворачивали, а потом — чаще всего — стелили обратно, но иногда — с лицами еще более тревожными — отряхивали, складывали очень бережно и относили в другую комнату и там клали на стол. (Один раз вместе с газетой смахнули паутинку — я чудом уцелел.) Постепенно я сообразил, что газеты, которые относили в другую комнату, являются по какой-то причине более ценными, чем другие газеты, и заслуживают лучшей участи, чем быть запачканными известкой и краской. Но каков был критерий отбора? Этого я не понял, как ни старался.
Прозвенел звонок, и мать В. — руки у нее были не такие грязные, как у самой В., — поднялась с четверенек и пошла открывать дверь.
Мать К. объяснила ей, для чего пришла.
Мать В. ахнула, всплеснула руками:
— Сережа! Подумать только… Такой славный мальчик, я помню его в Коктебеле… Валюша, поди сюда… Да вы проходите, Мария Николаевна… Извините, у нас ремонт…
Теперь все три женщины, стоя посреди пустой комнаты, топтались с растерянным видом на газетах.
— Сережа не виноват, — говорила мать К., — он…
— О чем вы, господи… Я же понимаю… — говорила В.
И вдруг — стремительно, как орлица падает камнем с высоты! — нагнулась, подхватила с пола еще какую-то газету — на странице этой газеты был портрет человека с усами — и стала отряхивать ее. (Теперь я, кажется, припоминал, что все газеты, которые подбирались с полу и бережно отряхивались, содержали в себе этот портрет. Очевидно, он представлял собой большую художественную ценность, и поэтому, конечно же, ему не подобало валяться на полу, где на него могли наступить непочтительной ногою женщины или маляры.)
Мать К. сказала:
— Мне бы только на прием… Михаил Михайлович обещал, я знаю, я верю, что он… Но все-таки…
— Валюша, — сказала мать В., — записочку бы… Ульриху…
— Схожу-ка я лучше к Поскребышеву, — подумав немного, сказала В. Глаза у нее были дерзкие, с отчаянными, пляшущими искрами. И незримые крылья ее, сложенные за спиной, трепетали от этой еле сдерживаемой дерзости — она готовилась взлететь. — Или к Берии. Так скорей выйдет.
Я не знал людей, о которых они говорили. (Ведь мы интересовались только учеными.) Но в словах В. и ее матери содержалось такое спокойствие, что я поверил: все будет хорошо.
…Моя родная планета прекрасна, но теперь я вижу, что на ней чего-то недостает. Чего-то… или кого-то?
Быть может, мы потому и не сумели полететь к далеким звездам, что рядом с нами никогда не было женщин Земли. [19]