Корней Чуковский - Страница 261

Изменить размер шрифта:

Последние статьи Чуковского – о Зощенко, об Ахматовой, о Пастернаке открывают для общества не новые таланты, а неоцененное классическое наследие, которым это общество не сумело распорядиться; они расставляют нужные акценты и ставят на место сдвинутую историческую и литературную перспективу.

Издательство, конечно, не могло согласиться на то, чтобы вот прямо так сразу и заявить читателю безоговорочно, что Пастернак гениальный поэт. Оно сочло необходимым вставить в предисловие несколько слов о «сложном и противоречивом пути» Пастернака; Чуковский сам совсем недавно издевался в «Живом как жизнь» над этим стандартным биографическим клише: "Если биографу какого-нибудь большого писателя почему-либо нравятся его позднейшие вещи и не нравятся ранние, биограф непременно напишет, что этот писатель «проделал сложный и противоречивый путь».Идет ли речь о Роберте Фросте, или о Томасе Манне, или об Уолте Уитмене, или об Александре Блоке, или об Илье Эренбурге, или о Валерии Брюсове, или об Иване Шмелеве, или о Викторе Шкловском, можно предсказать, не боясь ошибиться, что на первой же странице вы непременно найдете эту убогую формулу, словно фиолетовый штамп, поставленный милицией в паспорте:

«сложный и противоречивый путь»".

«Предисловие правлено кем-то, и в него введено даже ненавистное мне слово „показ“», – сердился К. И. Он, разумеется, отказался принять требования издательства: сейчас заставить его делать то, чего делать не хочется, было уже очень трудно. Тогда томик снабдили послесловием Николая Банникова: тот повествовал о «заблуждениях и горестных ошибках» Пастернака, его «общественной отгороженности и обособленности». Чуковский в дневнике пишет о Банникове без злости, замечая даже, что тот обожает Пастернака – «он написал несколько хороших страниц – но потом все же ругнул „Доктора Живаго“, упомянул о порочных идейных позициях Пастернака <…>. И чуть он, Банников, стал брехуном, ему изменил даже стиль».

Литературные дела по-прежнему решаются в ЦК КПСС, и в эту последнюю инстанцию, к председателю идеологической комиссии приходится обращаться регулярно. Чуковский писал туда и по поводу публикации предисловия к тому Пастернака, и о предоставлении квартиры Солженицыну (под просьбой дать писателю жилье в Москве подписались, кроме К. И., Паустовский, Шостакович, Петр Капица и Сергей Смирнов; через две недели Солженицыну дали квартиру в Рязани, о чем, собственно, никто и не просил).

Ударил новый заморозок, это все понимали. Но после оттепели смириться с необходимостью молчать и терпеть было уже невозможно; более того – появилось немыслимое для предыдущих десятилетий ощущение, что от власти можно чего-то добиться; что твой голос что-то значит, твое письмо может что-то изменить. Чуковский, однако, не был борцом с режимом; он вмешивался, когда нужно было пустить в ход авторитет и влияние, он заступался, он требовал, просил, убеждал… но не политика занимала его. «Идеологически он сочувствовал всем, но не рвался в бой, – говорит Анна Дмитриева, жена Дмитрия Чуковского. – Его привлекали в критических случаях – Лидия Корнеевна, Татьяна Максимовна Литвинова… Он сам говорил: „Я шляпка гвоздя, который вбивают в эту доску“». Письма Лидии Корнеевны к отцу в 60-х изобилуют вежливыми, но настойчивыми просьбами и напоминаниями: «я так понимаю, что было бы хорошо, если бы ты что-нибудь ответил»; «делом этим активно занимаются человек 7 – и все-таки опять нужен будешь ты (когда встанешь)»; «А Фридочку ты не видел еще?» (речь о дневниках Фриды Вигдоровой); "и все эти прелести при условии, что ты сейчаспришлешь им маленькую записочку"…

В новый год Оксман поздравил Чуковского и послал ему стихи Гёте в тютчевском переводе («Два голоса»):

"Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!"

А Чуковский ему на это отвечал: да, мол, я всегда знал, что «Роза и Крест» написана для пропаганды строки "Хоть бой и неравен, борьба безнадежна",и сам об этом писал в книге о Блоке… А ниже добавляет радостно: «Литературные новости крайне утешительны. Читали ли Вы великолепные страницы Булгакова? Вот какие могучие таланты создает наша страна. И стихи Заболоцкого – чистейшая классика. Горжусь, что в моем народе могут создаться такие шедевры». «Театральный роман» Булгакова только что опубликовал журнал «Москва», Заболоцкий выходил в «Библиотеке поэта» – значит, литература жива, значит, отчаиваться не стоит, значит, дело не безнадежно?

В начале января 1966 года Лидия Корнеевна привела к отцу Иосифа Бродского. «И вот Дед сидит на диване, а Иосиф ходит, и Дед встает и подводит его к полкам англичан и американцев; и они перекидываются именами и оценками. Иосиф учтив, добр, внимателен, – и я вижу: не спорит, даже когда не согласен». К. И. просит читать стихи, Бродский читает «Новые стансы к Августе», Чуковский слушает – внимательно! – ему нравится – хвалит… Но Бродский, заведенный собственным чтением, начинает злиться. «Вам это не понравилось, я прочту другое», читает другое, бросает, встреча не клеится, контакта не получается… «Кончив, Бродский был весь в поту. Я видела, что он мучительно хочет курить. Я его увела. У меня мучительно разрывалось сердце», – записывала Лидия Корнеевна.

И Бродский, пожалуй, выбрал не те стихи… И Чуковский не понял, что Бродский – не один из многих, а единственный. И не принял, не оценил, не полюбил.

Корней Иванович писал в дневнике: «Был Иосиф Бродский. Производит впечатление очень самоуверенного и даже самодовольного человека, пишущего сумбурные, но не бездарные стихи. Меня за мои хлопоты о нем он не поблагодарил. Его любовь к английской поэзии напускная, ибо язык он знает еле-еле. Но человек он в общем приятный. Говорит очень почтительно об Анне Ахматовой…»

Стихи Бродского, пожалуй, не могли найти отклика у нынешнего Чуковского, как не нашел отклика «Доктор Живаго»; поэтика юношеского отчаяния, дисгармоничная музыка души, изнемогающей в поиске путей, оставляли его равнодушным:

Друг Полидевк, тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.

Хаотичные, невзирая на жесткость структуры, «Новые стансы к Августе», полные глухой осенней безысходности, сырости, гнили, распутицы, растерянности и тоски – не песнь, а кашель – показались К. И. «сумбурными, но не бездарными»; отчаянно-наглая поза молодого поэта, приведенного к литературному патриарху, была воспринята как простая самоуверенность. Да и просто – ранний еще был Бродский, еще не тот даже, которого читатели и любят-то…

Лидия Корнеевна писала потом – уже после смерти отца, читая новые стихи Бродского: "Многое мощно и берет за душу, а многое мне не по силам. И как грустно, что К. И., встречаясь, не встретился с ним, и так и не понял, когоон помогал спасать".

Чуковского сейчас берет за душу совсем иная лирика. Прозрачная, осенняя поэзия ухода, последней ясности, прощальной улыбки. Недаром он придумал для последнего сборника своих критических статей заглавие «Вечерняя радуга» – и щедро отдал его статье о стихах сельского поэта Семена Воскресенского, чей «ясный и простосердечный талант» оказался ему неожиданно созвучен. Чуковскому особенно близок сейчас Пастернак, о поздней лирике которого он говорил в статье с таким уважением. И недаром он подчеркивает способность Пастернака встречать «мрачную пору» поздней осени «как незаслуженный подарок судьбы», его «веселую благодарность природе за то, что она существует», и со знанием дела говорит, рассуждая о стихотворении «Сосны»:

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com